Нынешняя Российская Федерация на уровне официальной идеологии приняла наследство Советского Союза. А Советский Союз был образованием наднациональным. Все зависит от того, какие формы примет эта наднациональность. Пока что — вслед за советской — она принимает формы державные или симулирует их. У Юргена Хабермаса есть термин «постнациональная констелляция». Что сегодня может связывать немцев, которые на одну пятую уже не немцы, а половина нынешнего населения выросла в условиях «другой Германии»? О каких национальных проявлениях здесь можно говорить? Мы явно живем под созвездием постнационального, а это значит привязанность не к истории, земле и крови, а к политическим или религиозным институтам и т. д.
В России сейчас нет конструктивного национализма, поскольку нет ни национального подъема, ни задач национального строительства. Нет у нас и фашизма. Я говорю о них как о явлениях массовых, явлениях, характеризующих социальные группы, которые находятся на подъеме. С одной стороны, в России существует огромная бытовая ксенофобия, а с другой — попытки некоторых политиков использовать ксенофобные настроения, налепив на них наклейку национальных чувств и национального самоопределения. Национализм в России, во-первых, очень запоздалый, эта проблематика была пройдена в 1870–1880-е годы, во-вторых, номенклатурно-бюрократический. Определенные фракции бюрократии, которые ощущают себя недостаточно сильными, начинают нажимать на национальную тему. Они не имеют других идей и символов общего, поэтому реанимируется (симулируется) архаическая идея национальной принадлежности — к крови, земле, общему прошлому. Опять же пример Германии: о каком общем прошлом там может идти речь, если на протяжении последнего столетия прошлое Германии — явление, раскалывавшее страну по самым разным основаниям? Поэтому там идет такая мощная работа по освоению прошлого, его просветлению. В России в последние двадцать лет ничего подобного нет.
Значит, по-вашему, о фашистской угрозе в нашем обществе говорить не приходится?
В нашем обществе наличествует фашизоидный синдром. Несколько слов о предыстории. Фашизм как мировоззрение и система символов возникает и распространяется в специфических условиях. Прежде всего для него необходима чрезвычайная раздробленность общества. Человек становится одиноким и беспомощным, он может рассчитывать либо на себя (в очень узком круге проблем), либо на самую высокую власть. Он зависит от власти, но при этом ей не доверяет. Мы провели опрос о том, насколько часто россияне контактируют с различными государственными и общественными учреждениями. Самое популярное учреждение — поликлиника. За год наши опрошенные ни разу не обратились к своему депутату или в депутатскую комиссию, которые они выбирали. Около 3 % россиян проводят время с людьми своей церкви, синагоги, мечети. Около 5 % — состояли в течение последнего года в какой-то партии или общественном движении. Над этой раздробленностью стоит телевидение. Ни газеты, ни радио, ни интернет не делают погоды. Два канала телевидения и единичная фигура президента — вот что соединяет население сверху. Внизу сообщество раздроблено на мельчайшие группы. Соединение раздробленности с зависимостью от власти и с готовностью апеллировать напрямую к воле вождя — это тот тип устройства общества, в котором могут возникать и, уж извините, как вонь, распространяться фашизоидные взгляды и настроения.
Например, сейчас 52 % нашего взрослого населения так или иначе поддерживают лозунг «Россия для русских». За 1990-е годы число его сторонников возросло очень сильно. Важно, что 60 % россиян не считают этот лозунг фашистским.
Как вы относитесь к обсуждаемому сценарию на 2008 год: убийства инородцев и прочие фашизоидные проявления достигнут такого масштаба, что люди с воодушевлением выступят за продление полномочий нынешней власти?
Я думаю, такой сценарий — один среди прочих — имеется в виду, но вряд ли он понадобится. Ситуация находится под контролем. С другой стороны, на протяжении 1990-х годов в ход пускался козырь опасности и врага. Чаще всего это были коммунисты. Возможно, возрастающая неопределенность примет некоторые массово организованные формы. Этого не исключают и наши опрошенные, но они подразумевают другое. Они считают, что в ближайшее время могут быть массовые выступления в связи, например, с реформой ЖКХ. Характерно, что до 40 % россиян допускают, что они будут участвовать в этих волнениях. Если вдруг возникнет призрак того, что появляется организованное массовое сопротивление, я не исключаю, что в качестве угрозы такой козырь может быть выхвачен из рукава. Появится образ врага в виде национал-радикалов. Но, повторяю, вряд ли такой ход будет реализован. Если вдруг это произойдет, будет очень противно и совершенно бессмысленно: что-то вроде поджога Рейхстага.
Я не очень верю в осмысленные массовые выступления, потому что у нас патриотизм имеет странное свойство оборачиваться любовью к власти. А ведь даже американцы, которые признаны у нас едва ли не эталоном тупости, любят родину как-то по-другому.
Не берусь читать в сердцах, но могу обратиться к данным массовых опросов, проводимых в течение многих лет. То, что вы называете патриотизмом, в России 1990–2000-х годов чаще всего имеет такую форму: люди ощущают свою принадлежность к стране, но не видят оснований гордиться этой принадлежностью. Мы задавали вопрос: «Россия — великая страна?» — значимое большинство ответило положительно. Что должно быть у страны, чтобы она считалась великой? Большая территория, сильная армия, высокий уровень благосостояния населения, богатые полезные ископаемые, великая история и т. д. У нас оказалось, что, кроме гигантской, хоть и уменьшившейся, территории и полезных ископаемых (в первую очередь нефти), больше ничего и нет. Что движет американцем? Американец, мне кажется, прежде всего живет в своем регионе, в котором чувствует себя дома — он здесь что-то значит. Помимо этого, он гордится высоким уровнем жизни, политическими институтами, правовыми достижениями своей страны и т. д. Есть основания для позитивной гордости. Материал, из которого шьется тамошний патриотический костюм, иной, чем у нас.
Иногда складывается впечатление, что в выяснении этих проблем нужно опускаться до анатомического уровня. Американец чувствует — и небезосновательно, — что это его город. У нас во многих деревнях, в которых живут поколениями, мужики отрезают провода, сдают в скупку металлов, пропив деньги, сидят без света и считают, что это их земля.
Дело, конечно, не в анатомии. Дело в социальном опыте, в самих представлениях о социальном, а в конечном итоге в антропологии — в другом человеке. XIX век впрямую уже не влияет на нынешнее российское состояние, о нем говорить не стоит. Возьмем XX век: в России нет ни одного поколения, которое прожило бы свою жизнь в мире. Или это была война, или это был террор, или надо было затягивать пояса до такой степени, что жизнь никакой радости приносить не могла. Тоталитарная машина была ориентирована на то, чтобы связи между людьми, их взаимное доверие и уважение были разрушены. Только при их отсутствии можно было подчинить людей вождю, единой программе и повести весь народ воевать, казалось бы, в безнадежной войне, а после победы похвалить его за терпение.
Дело в разном понимании, что такое человек, что такое твоя страна, что ты в ней можешь. Дело и в наборе идей, символов, социальных приспособлений, которые в одном случае помогают осуществить себя, не теряя связи с другими, а в другом — это осуществление происходит в формах бандитских, самоуничтожительных. Среди блатных всегда есть готовые к членовредительству, это означает: он ни перед чем не остановится. Утверждение «я» происходит в форме демонстративного ущерба самому себе. Приведенный вами пример с обрезанием проводов и пропиванием полученных денег отчасти демонстрирует такого типа поведение. Самоосуществление происходит за счет разрыва связей с другими и нанесения вреда себе самому.
С одной стороны, в России явственно обозначилась угроза антропологической катастрофы, с другой — жестокий кризис элиты, которая напоминает образ писателя у Борхеса: «Он судил о других по их произведениям, но хотел, чтобы о нем судили по замыслам». О других странах у нас принято судить по их поступкам, но о нас — пожалуйста, по нашим замыслам.
Так это и есть комплекс исключительности, он принял такую форму. В чем суть «русской идеи»? Ее невозможно обнаружить, но для всякого, кто ею клянется, она в данный момент есть. Предъявить ее никому невозможно, но только этим тайным знаком мы оказываемся объединенными. Об этом у Блока: «Но и такой, моя Россия, ты всех краев дороже мне». Навредить себе и за счет этого почувствовать себя особенным — это очень тяжелый комплекс. Иногда он разворачивается в облагороженную тютчевско-блоковскую сторону, а иногда становится просто блатным: отвали, а то в глаза плюну, а у меня сифилис. Но сам комплекс очень устойчив, он развернут во всем устройстве целого. Пока никак не удается выйти на социальное, культурное многообразие, подконтрольность одних групп другим, реальную выборность власти и ощущение у человека, что эта власть тобою же нанята. Путь к этому очень долгий и чрезвычайно тяжелый.
Результатом нашего разговора стало нечто вроде истории болезни. Эта болезнь, по-вашему, излечима?
Исторический опыт XX века показывает, что от аналогичных бацилл можно избавиться. Есть, например, поляки с историей еще более сложной. Правда, у нас нет тамошнего костела, нет шляхетства, а это чрезвычайно важно. Там на протяжении веков выращивались люди особого качества, из которых и складывались элиты, гордость нации. Но они не замыкались в рамках одного сословия, в элиту могли попасть и другие люди, хотя к ним были особые культурные и социальные требования. Кроме того, есть путь Японии. В конце концов есть путь Финляндии, которая за последние двадцать лет из периферии превратилась в страну с высочайшим уровнем жизни, развитой промышленностью и интересной культурой. Теоретически говоря, из подобных коллизий выход был и есть.