Смысловая вертикаль жизни. Книга интервью о российской политике и культуре 1990–2000-х — страница 55 из 135

Кентавр и два его языка

Демонстрировать принадлежность — одно, а реально участвовать — другое. И эти вещи не надо путать, россияне это отлично понимают. За нарушение предусмотрено отдельное наказание: ты нарушил принципиальный код социальной жизни. Поэтому одно дело — «мы», другое — «я и мои близкие». В этих сферах разные правила поведения. Россиянин поймет, что можно, в частности ради своих детей, поступиться многим из того, что связано с принадлежностью к большому целому, и, наоборот, ради России — не пощадить ни родного брата, ни кровное дитя. И это все — в любой голове! Причем эти разные коды не приводят к взрыву, но существуют там как разные… языки. Помните, у Борхеса?.. Родители возили его попеременно к двум бабушкам. И только став взрослым, он понял, что с одной из них он разговаривал по-английски, а с другой — по-испански. Просто каждый раз это был определенный тип отношений, включающий и язык, на котором мальчик говорил в данную минуту…

У русского человека — нечто похожее: с одной «бабушкой» он говорит вот так, с другой «бабушкой» — эдак. У него нет ощущения драмы, того, что сталкиваются две непримиримые вещи. У Мити Карамазова есть, а у нынешнего россиянина — нет. Он вообще старается себя до драмы не допускать. Не хочет испытаний.

То есть в искусстве он катарсиса не ищет?

Мне кажется, что действительно сильных переживаний, переворачивающих душу, россиянин избегает. Но эдакое сентиментальное сопереживание тому, что происходит на экране, это да. Многое отбили у россиян, но механизмы первичной идентификации с кем-нибудь из героев — ребенком, женщиной, собачкой — по-прежнему действуют.

Однажды мы говорили на похожую тему с философом Валерием Подорогой: о том, что в современном, большей частью американском, кинематографе сопереживания все меньше и меньше за счет того, что все подчинено техническим наворотам. И с этими персонажами (в частности, героями «Властелина колец») ты уже не можешь себя соотнести.

Могу предположить, что американская культура вообще в этом смысле более рациональна и моралистична; она как бы остерегает от полного перевоплощения, глубокого сочувствия. Потому что сочувствие отключает механизм контроля. А для типового американца владение ситуацией чрезвычайно важная вещь. При всем при том американская визуальная культура продуцирует огромное количество таких нечеловеческих существ, с которыми идентифицироваться невозможно. Всех этих пауков, гоблинов, чудовищных животных (теперь они еще и очень технизированы: кинозрелище все чаще строится на демонстрации технических возможностей кино)… Но через это отчуждение, через понимание радикально иного, как сказали бы богословы, возможно, формировались какие-то важные черты американского характера.

Вообще говоря, американцы очень религиозный народ. Не просто церковный, а именно религиозный. И присутствие иного в их повседневной жизни очень сильное. Но оно присутствует в каких-то других, неритуальных формах. Так вот, продуцирование образов чужого, непохожего, даже ужасного, — оно, как ни странно, способствует формированию морали в отношении к себе подобным.

Мы же привыкли к ритуальным, торжественным, праздничным формам. Визуальная сфера в России устроена по-своему, довольно простодушно, то есть на основе идентификации с тем, что происходит на экране. Мы всегда видим человекоподобных персонажей в человекоузнаваемых условиях. Что-то такое есть в устройстве российской культуры, что заставляет ее постоянно продуцировать, условно говоря, реалистические образы. По крайней мере, реализм в нашем искусстве по-прежнему устойчив, акции его неколебимы. Опыт брехтовского театра как массового не пройдет в России, не будет здесь никакого «отчуждения».

И, мне кажется, телевизор очень хорошо отвечает этому типу постсоветского российского социума, который сам не знает, что он такое, есть он или его нет, как называть людей, которые здесь живут, какие у них общие ориентиры и символы… Вот вроде появился один старый новый символ — футбол, едва не сплотивший страну в едином порыве. И вождя нашли — зарубежного, голландского: «Он поведет нас к новым победам!..» Ан нет, опять продули.

А ведь существует такая тенденция, устремленность, подогреваемая самой властью: показать-увидеть выходы в сторону подзабытого всенародного энтузиазма. Тут тебе и Сочи-2014, и футбол-2008…

Ну да, вот еще и право на универсиаду в 2013-м выиграли… Интересная штука получается. По своему типу это очень архаическое отношение, которое резко делит людей: мы здесь, они там. А также на тех, кто вверху, и тех, кто внизу. И простота этого устройства оказывается чрезвычайно эффективной. Самое любопытное здесь — соединение архаики и высоких технологий. Человек приходит домой и включает телевизор. Он не знает и не хочет знать, как тот работает. Но они соединяются в некое кентаврическое существо.

Я как-то писал, что телевизор занял в доме не просто некое свое, а именно центральное место. Собственно, он и оказался тем существом, которого семье не хватало. Его можно назвать «отцом», можно — «бабушкой». Но он точно попал в то место, которое зыбко, виртуально, но все же как-то собирает и держит вокруг себя, при себе семью.

Загадка и Тайна

Можно ли сказать, что мир русского человека, мир российского социума триедин — в отличие от некой бинарной структуры, где есть мы (наш мир) и есть, то, что в телевизоре? (Эта структура, кстати, укладывается в известную формулу: чего нам не показали, того и нет.) У нас же опора — трехточечная: мы, они и вот этот неназванный член семьи. Здесь есть, мне кажется, проблеск надежды, ибо такая опора более устойчива.

Шут его знает. Устойчивость не самое лучшее, что можно придумать. Это, конечно, важная вещь, но не всегда. Иначе не было бы движения — в чисто физическом смысле слова. Но вот про «три точки» — что-то в этом есть. Может быть, игра с российскими мифологемами. Телевизор словно бы оказался на месте пресловутого «окна в Европу», с той разницей, что вместо окна вставлено зеркало. Зеркало, обладающее свойствами трансформации, преображения.

Мне всегда было интереснее взглянуть: что же телевизор от нас загораживает? Чего не видят, когда смотрят телевизор? Слово «экран» — оно ведь двузначно. Это то, что показывает, и то, что заслоняет, экранирует. И второе значение, быть может, важнее первого. Телевизор экранирует нечто другое, что не хотят впускать в собственный мир; служит средством держать это на расстоянии. В каких-то невредных, гомеопатических дозах он нам это другое дает. Но только чтобы оно, не дай бог, не открылось во всей своей полноте. Немножко религии — неплохо; немножко Запада — и это не худо; немножко свободы — но под присмотром властей.

Вы сказали про другое, и я сразу подумал об оккультной роли телевидения. Ведь, в отличие от религиозного, оккультное сознание обращено к некой загадке…

Если уж мы действительно имеем дело с сознанием, в котором архаические элементы соединяются с высокотехнологическими, то такое сознание — вы абсолютно правы, — оно не религиозное, оно магическое (или оккультное). В нем нет той тайны, которая принципиально должна оставаться тайной. В нем есть загадка. Загадку, если она тебя раздражает, можно поломать. Можно наказать этого идола, ежели он не способствует твоему преуспеянию или твоим подвигам на брачном ристалище. Если он хороший, его мажут салом, если плохой — его секут или сжигают.

В верованиях россиян магический момент вообще присутствует в куда большей степени, нежели собственно религиозный. Здесь очень сильна вера в сглаз и в различные приметы — куда сильнее, чем, скажем, в ад и рай, в искупление и воздаяние, во все то, что составляет основу христианства. Наряду с магическими свойствами окружающего мира, для россиян по-прежнему много значит соблюдение обрядов.

И тут мы подходим к вопросу о человеке как о всеобщем, универсальном, богоподобном существе. Такого представления о человеке (еще — или уже) в России нет. И в этом — значение слова «русский». То есть не «немецкий», не «американский»… Русский — значит «особый». Известный лингвистический пример: в словаре эскимосов — триста слов для обозначения снега различных свойств, состояний и оттенков. И все потому, что одного обобщенного понятия «снег» у них нету. Примерно то же и здесь. Есть люди «такие», есть люди «сякие», есть люди «пятые», есть — «двадцатые»… Но человек как таковой, имярек, homo, просто человек — в русском сознании отсутствует. А христианство, мне кажется, без этого невозможно. Быть может, сама христианская мистерия — принятие Христом жертвенной смерти, распятие, воскреcение и так далее, — «работает» на (простите мне грубость этих слов) формирование такого представления о человеке; человеке, с которого сняты все частные, родоплеменные, групповые определения, как в послании апостола Павла, «где нет ни Еллина, ни Иудея… но все и во всем Христос». Примерно так.

Из читателей в зрители

Впервые: Знание — сила. 2008. № 10. С. 25–32.

Известный социолог, руководитель отдела социально-политических исследований «Левада-центра», культуролог, переводчик Борис Дубин считает: сообщество постоянных читателей в нашей стране уменьшилось до такой степени, что перестало быть сообществом. Но даже не в этом он видит главную проблему. Об этом — в беседе с нашим корреспондентом Ириной Прусс.


Как получилось, что из самой читающей страны мира мы превратились, судя по данным сравнительных исследований, в страну самую телесмотрящую?

Мы никогда не были самой читающей страной мира, это очередной наш миф о нас самих. Заметьте, в его пользу не приводится никаких статистических данных — потому что даже официальная советская статистика с ее сомнительной достоверностью это не подтверждает.

Конечно, читающей публики стало меньше. Судить об этом можно по тиражам книг: п