Смысловая вертикаль жизни. Книга интервью о российской политике и культуре 1990–2000-х — страница 81 из 135

это дало ощущение успеха — мы есть, мы коллектив, мы можем решать серьезные проблемы, и прежде всего о самостоятельности своего существования.

Но главный акт драмы произошел, конечно, в 2003–2004 годы под видом спора хозяйствующих субъектов — тогда это была достаточно распространенная техника. Под видом решения вот этого спора хозяйствующих субъектов Леваде было сделано несколько разных предложений. От просто предложения уйти до такого сравнительно мягкого, что при нем будет совет, который станет решать основные проблемы направления исследований, финансирования, распределения финансов и т. д. В общем, все вопросы научной, финансовой деятельности и общей политики центра, а он будет королем, который не управляет. Для Левады по всему складу его характера это было совершенно неприемлемо. Он считал — и мы, наиболее близкие к нему сотрудники, тоже так считали, — что это просто загубит центр. Для нас это было невозможно — мы по-другому о себе думали и по-другому представляли свою работу, мы бы этого просто не допустили. Некоторые, такие слабые волнения у отдельных людей были: по поводу того, поддержит ли коллектив. Что до меня, то была большая уверенность: мы же прошли один раз в ситуации, может быть, большей неопределенности. Ведь в 1992–1993 годы уйти в свободное плавание — это не то же самое, что в 2003–2004-е. В это время мы были уже очень сильным, известным коллективом, и я думал, что все это затеяла власть, чтобы прибрать дело к рукам. Так что после очень коротких переговоров между сотрудниками и коллективным руководством центра мы решили выйти из ВЦИОМа.

А кто придумал сам этот ход?

У нас была некоторая подготовленная база. Со временем мы все больше и больше занимались маркетинговыми исследованиями, это давало деньги, давало международную репутацию. Мы сотрудничали с очень сильными зарубежными фирмами, которые работают на территории России и просто находятся за рубежом. В этом смысле у нас была площадка этого самого ВЦИОМа-А, которая создавалась в рамках ВЦИОМа, но для определенного типа исследований. Они были не самостоятельной организацией, но одной из площадок. Мы все ушли на эту дополнительную площадку и поэтому некоторое время назывались ВЦИОМ-А.

А сама операция — она не была придумана, как-то все само собой сложилось. Что, мы им оставим что-нибудь содержательное? Конечно, ничего мы не оставим. Так мы и сделали. Совершенно неважно, что есть какая-то вывеска. Они вывеску у нас могут взять, но не могут взять продукты нашего интеллектуального труда, мы их с собой забрали. Потом мы прикинули, где сможем жить некоторое время. Не долго, но все-таки несколько лет мы арендовали помещение на Пушкинской площади, потом переехали сюда, на Черняховского.

Боря, а не было ощущения, что могут додавить уже на новом месте?

Нельзя сказать, чтобы совсем не было.

Вот и я тоже не верю. Ты говоришь, как будто это нормальное дело — всем уволиться, перейти на новую площадку.

Нет, конечно, были опасения, что могут не дать житья. Но, знаешь, глаза боятся, а руки делают. Со временем стала приходить если не уверенность, то хотя бы спокойствие. Что на это повлияло? Наша ли самостоятельность, наши ли связи? Все-таки в отличие от внутрироссийской международная поддержка была сильная: были открытые письма американских социологов, были коллективные письма европейских социологов, опубликованные во Франции, Италии, была поддержка со стороны польских, венгерских социологов. В этом смысле зарубежные наши коллеги проявили очень хорошее чувство солидарности и заинтересованности в нашей работе.

А почему здешние не проявили?

В частном порядке было достаточно много выражений солидарности, понимания и скорби по поводу сложившейся ситуации. Даже гнева. Но это все частные вещи. Просто ситуация показала — и в этом неоднократно убеждали данные наших исследований — раз за разом мы наталкиваемся на то, что дефициты российские — это не просто дороги, это проявления солидарности. Качество дорог — это выражение незаинтересованности в общении с себе подобными, отсутствие готовности доверять другому, солидаризироваться с ним. Этот результат мы получаем в наших исследованиях раз за разом, вплоть до нынешнего дня.

Конечно, удивительно было, что в научной среде, условно говоря, в интеллигентской, интеллектуальной не возникло ничего похожего на коллективное письмо или заявление Социологической ассоциации или еще каких-то организаций, к которым, я думаю, деятельность нашего центра имеет некоторое отношение. Понятно, что Академия наук — вполне себе замшелое учреждение и вряд ли можно было рассчитывать на их поддержку, но хотя бы Социологическая ассоциация или структуры, связанные с социологией или изучением общественного мнения, могли бы вроде бы нас поддержать — нет, не поддержали.

Оказалось, что силы разрыва, отчуждения преобладают. И дело даже не в конкуренции — не то чтобы здесь конкурент конкурента давил. Мне кажется, что нет, — по крайней мере, это не было первым соображением. Первым было другое: «Меня это не касается, чего я буду в это вмешиваться, по башке получу», — обычный страх российский. И только в третью, в четвертую очередь — «Заодно и конкурента потопим». Вот такая смесь причин — равнодушия, отчуждения, неверия в то, что ты можешь это сделать, зависти, прямой злобы, мстительности, желания свести счеты. Вот в таком широком спектре, я думаю.

А у вас-то было ощущение, что неплохо было бы коллегам, еще кому-то высказаться публично? Поддержать вас в трудную минуту.

Конечно. Но обращать в публичное пространство призывы «Помогите!» немножко не в наших привычках. Мы некоторое время ждали, не особенно веря, что какие-то знаки будут. Времена не такие уж зубастые, кое-что можно себе и позволить. И потом — есть ведь еще какие-никакие независимые средства массовой коммуникации, в которых можно было это сделать в частном порядке.

Но в СМИ о вас писали, и вполне сочувственно.

Писали, но это все-таки больше была деятельность журналистов, чем наших коллег. В этом смысле профессиональную, корпоративную солидарность социологическое сообщество не проявило. Конечно, чувство обиды есть, но не в этом дело. Это значит, что справедливы самые тяжелые для исследователя представления о состоянии социальной среды. Оказывается, что это не где-то просто на улице, но среди самых «сливок», которые могли бы себя по-другому вести.

На самом деле я вообще не очень представляю, что должно у нас произойти, чтобы это всерьез кого-нибудь возмутило. Ничего не вызывает общественного возмущения, просто ничего.

Я случайно был свидетелем одной такой акции. Я был на маленьком круглом столе в Париже. Небольшой семинар, который как раз был посвящен тому, что сейчас происходит в России. В основном это были люди, так или иначе занимающиеся Восточной Европой, Россией. Много было коллег, которых я знаю, просто хороших друзей, и, в частности, там зашел разговор о самых-самых свежих новостях. И я им рассказал про ситуацию на соцфаке МГУ. Смотрю, по мере рассказа какое-то шевеление начинает происходить в аудитории. Какой-то лист начинает ходить по рядам, какими-то бумажками они начинают обмениваться, и где-то ближе к завершению нашей встречи один из людей, который вел этот круглый стол, говорит: «Мы составили проект письма руководству университета, в Академию наук, в другие инстанции и российские массмедиа о том, что нас беспокоит ситуация на соцфаке. Мы выражаем надежду на то, что она будет разрешена правовым и эффективным способом. Все, кто должен подписаться, подойдут к Алену и подпишут эту бумагу».

И это все мгновенно, без всяких вопросов?

Да, это произошло моментально. Это были французы, люди, привыкшие к тому, что если они захотят, то нужно или выходить на площадь, или писать коллективное письмо, или создавать какую-нибудь организацию и заявлять о ее существовании. Это их вековая привычка, начиная с «дела Дрейфуса» и до нынешнего дня. Это элемент их политической культуры, профессионального достоинства. Есть ведь разные виды солидарности. Некоторые из них являются конформизмом, а некоторые все-таки являются солидарностью. Если человек присоединяется к тому, во что он реально верит, а не присоединяется к кому-то, потому что он чего-то боится. В данном случае это было соединение людей, которые верили в то, что нужно именно так и что их обращение может на что-то повлиять. Если такого самоощущения нет, если нет уверенности, что такое ощущение есть в других, тогда как в России — каждый за себя.

Эта история с соцфаком вообще многое показала. Сначала эти бурления Общественной палаты, куча разных обсуждений, осуждений, возмущений. И итог: создание при соцфаке дугинского Центра консервативных исследований — и все тихо-спокойно. Если что изменилось, то только в противоположную сторону. А теперь у меня вот какой вопрос. Вот вы пришли в центр — коллеги, люди, спаянные многолетней дружбой. Но все вы — люди, в общем, уже вполне взрослые. Что будет после вас?

Хороший вопрос.

Ты ведь понимаешь, почему я об этом спрашиваю. Ведь это будут люди, не спаянные Левадой, не связанные общей молодостью, надеждами и разочарованиями.

Да, это интересный вопрос. Вообще говоря, за ним несколько вопросов. По крайней мере на трех из них я остановлюсь. Первый — это вопрос о неизбежной смене поколений и воспитании нового. О том, есть ли у нас возможность формировать кадры.

Кадры, которые заинтересованы работать именно здесь.

Возможности у нас довольно скромные. Мы пока что вынашиваем и пытаемся провести через Высшую школу экономики идею создания кафедры памяти Левады, чтобы на этой кафедре готовить людей к формам работы, которые у нас в центре приняты. Ну и готовить их как социологов, социологов культуры, социологов в области социальных изменений, естественно, так, как мы это понимаем. У нас есть пять-шесть человек, которые находятся на достаточно высоком, с моей точки зрения, уровне. Они могут читать разные курсы: от методики и техники проведения исследований, проблем выборки до общих проблем социологии, социологии тоталитарных обществ, социологии культуры. Но пока эта работа не нашла организационного разрешения. Мы не имеем систематической возможности подготовки такого рода кадров.