Смысловая вертикаль жизни. Книга интервью о российской политике и культуре 1990–2000-х — страница 84 из 135

То есть мне нужно отвечать как некоему частному лицу… Тогда тут важны два момента, относящиеся лично ко мне. Первое: я все-таки был человек очень одинокий, и никакого своего круга, по крайней мере — в 1960-е и большую часть 1970-х, у меня не было. Он начал появляться разве что во второй половине 1970-х, да и то — это были скорее два маленьких узких кружка. Один сложился вокруг Анатолия Гелескула и был связан с переводом, а другой — социологический, и сначала он был просто в Библиотеке Ленина, в научно-исследовательском отделе, еще точнее — в секторе книги и чтения, а потом — так или иначе вокруг Юрия Левады. В этом втором кругу литература была скорее материалом, на котором обсуждались собственно социологические проблемы.

Поэтому, естественно, в 1960-е годы я выступал в очень условной категории «начинающий стихотворец». В 1970-е я был подпольным стихотворцем и начинающим переводчиком. 1980-е — это уже, конечно, другая ситуация: у меня начали выходить какие-то статьи по социологии, публиковаться переводы (впрочем, переводы публиковались уже с 1972 года, но в час по чайной ложке, поскольку я работал долго и переводил немного).

Теперь с литературой: собственно, уже в 1960-е годы никакой одной литературы не было.

Существовала литература, условно говоря, официальная, награждаемая, широко печатавшаяся, которую ни я, ни на меня похожие люди никогда не читали, даже если это было что-то немножко более приличное по уровню, более интересное по материалу, более оригинальное по работе. Скажем, проза Симонова. Я ее никогда не читал, хотя и понимал, что есть такой, в общем, значительный писатель.

Была совсем малая литература таких, как я, то есть людей, у которых не было абсолютно никакой известности, практически никакого круга. Литература здесь была скорее работой таких, как ты, еще совершенно не размеченной какой-либо литературной критикой, никем не оцененной — разве что мы ходили время от времени, да и то лишь в первые несколько лет в середине 1960-х, в литературные студии, читали написанное друг другу и немножко это обсуждали, давали какие-то оценки.

Ну и наконец, была большая литература Серебряного века и отчасти продолжавшаяся вслед за ней 1930–1940-х годов, совершенно далекая от какой-либо официальности, совсем не разрешенная или частично, очень выборочно разрешенная и почти недоступная. Она, собственно, смыкалась с тем, что начиная примерно с 1960-х годов становилось самиздатом.

Самиздат клубился, с одной стороны, вокруг публикации «Доктора Живаго», присуждения премии, потом ее невручения. Эта история породила некоторое количество текстов, не шедших в печать. Самиздат был связан, конечно же, и с делом Бродского, с записью суда, письмами в защиту, а также — уже в полную силу — с делом Даниэля и Синявского. Ну и наверное, последний всплеск самиздата — когда Солженицына вытолкали за границу. Дальше он постепенно стал скудеть и сходить на нет.

Однако в этом рассказе получается, как будто бы самиздат был связан исключительно с освободительным движением, был только политическим или общественно-политическим. Это не так. Нам со Львом Гудковым уже приходилось по этому поводу писать в статье, вошедшей потом в книгу «Интеллигенция»[30], что фактически самиздат был целым миром, структурно и содержательно повторявшим весь большой мир. Политическая литература, философия, религия, сыроедение, кунг-фу и дзюдо… Все это находило отражение в самиздате. Была там и поэзия, разумеется, как и вообще — литература. Также в самиздате выходили работы по истории, чрезвычайно важные для 1960-х годов. История, сама фигура историка или учителя истории вообще играли тогда важнейшую роль — это была попытка вернуть историческую координату в повседневное существование, чего почти не наблюдалось в 1950-е годы. Кроме того, в самиздате ходила эротика, включая прямые инструкции, как это делается.

Действительно, целый смысловой мир, то ли параллельный, то ли перпендикулярный миру разрешенной литературы, из которой, как я уже сказал, в мое чтение попадало очень немного. Отчасти попадала современная городская проза, тогда молодежная еще (Гладилин, Аксенов, чуть позже — Битов). Попадала поэзия, но проникала с огромным трудом — Бродского практически не было, за исключением самиздата. Вышла первая, а потом вторая книжка Арсения Тарковского — и вот это, конечно, был не просто глоток воздуха, а настоящий прорыв. Отчасти я и похожие на меня люди читали немножко поэтов военной поры, прежде всего Слуцкого и Самойлова. Но предпочитали у Самойлова, и особенно у Слуцкого, то, что в открытой печати не появлялось.

Плюс — все-таки существовала какая-то массовая литература, которую мы тоже так или иначе потребляли. Прежде всего — детективы. Они печатались очень мало, в основном в журналах, причем не центральных, а периферийных — то в Воронеже, то где-нибудь в Казахстане, то в Киргизии… В журнале «Байкал» и немного в сборничках, которые издавали «Молодая гвардия» и «Мир». Такую легкую массовую литературу, прежде всего зарубежную — не отечественных «милицейских» авторов, — мы тоже читали. В основном это был классический детектив ХХ века. Плюс более или менее современные авторы, 1950–1960-х условно годов.

Вот такая многослойная картинка тогда существовала, но — важна еще одна оговорка: я могу говорить на этот момент лишь о ситуации в Москве. Разумеется, в России большой было, думаю, во многом по-другому, хотя, наверное, в основном рисунке было примерно то же, только пропорции были другими. Возможно, меньше было религиозного самиздата и политического тамиздата, а чуть больше массовой литературы плюс всех этих самоучителей: как похудеть, как стать здоровым, как добиться сексуального удовлетворения и т. д.

Книги, условно «обязательные к прочтению», рассматривавшиеся как «пропуск» в тот или иной круг, были среди людей, с которыми ты общался? Если да, то менялись ли они на протяжении обсуждаемых нами десятилетий?

Поскольку «мой» круг сложился поздно (когда мне было уже немножко за тридцать), то такого момента «группового конформизма», обязательного следования тому, что «принято» в какой-то группе, у меня фактически не было. Я поздно прочитал, скажем, Трифонова, очень хорошую прозу, — уже сложившимся читателем.

«Обязательные к прочтению» книги или журнальные вещи были, конечно же, связаны с попыткой раздвинуть границы допустимого, ввести какое-то представление о человеке, о его достоинстве, о свободе, а соответственно об истории ХХ века, и мировой, и отечественной, о тех ее сторонах, которые замалчивались или вычеркивались полностью. (Опять-таки, говоря о таких книгах и публикациях, имею в виду Москву и круг людей с высшим образованием, занимавшихся более или менее гуманитарными делами.)

Если брать поэзию и молодежную прозу — это был журнал «Юность». Серьезная очеркистская и отчасти историческая проза читалась, как правило, в «Новом мире». Вот два направления, которые чтение, условно говоря, интеллигенции (никогда себя с ней не отождествлял, но, видимо, был к ней близок по роду занятий и каким-то знакомствам) определяли.

На очень короткое время (в конце 1950-х — начале 1960-х) тон задавала городская молодежная проза, во многом рассчитанная на молодого читателя, но не только.

Была так называемая лейтенантская проза, тоже в самом конце 1950-х — первой половине 1960-х. Потом ситуация стала меняться. Бондарев пошел в другую сторону. Стали уже ставиться препоны публикациям этой прозы — скажем, Василю Быкову ставились палки в колеса. Но это было очень значимое направление.

Наконец, совсем уже во второй половине 1960-х — ближе к 1970-м была деревенская проза. Конечно, Астафьев прежде всего. Ранний Белов. Ну и совсем-совсем немного Распутин, поскольку он был более поздний, более молодой среди них.

Это были основные линии, направления.

В поэзии был Серебряный век (для меня это в первую очередь Блок и Анненский), затем — обэриуты, Пастернак, Цветаева, Мандельштам, меньше — Ахматова, а далее — те одинокие люди, которые даже без своего желания, так уж получилось, соединяли Серебряный век с нынешним днем: Тарковский, Мария Петровых, Липкин…

Из новой поэзии был — фактически почти в единственном числе — Бродский. Поскольку я не слишком сильно был до определенного времени погружен в андеграундную словесность и вообще к андеграунду себя опять-таки не причислял, то для меня, скажем, ленинградская неподцензурная поэзия, которая была очень многообразна, доходила главным образом в виде Бродского. Ну и какие-то совсем редкие вещи, два-три-пять стихотворений Елены Шварц, Виктора Кривулина…

Попозже, где-то уже к 1970-м годам и в первой половине 1970-х, были самиздатские стихи Ольги Седаковой, ее устные чтения.

Вот, собственно, то немногое из стихотворного андеграунда, что до меня доходило. Очень важна была зарубежная словесность, но в оригиналах она была малодоступна, а переводы цензурировались беспощадно. Хотя кое-что, в том числе через журнал «Иностранная литература», все же доходило. Повторяю, это моя личная история: я был исключительно одинок, замкнут и некоммуникабелен. А потому был человеком припозднившимся — и в социальном, и в культурном плане.

Толстые журналы играли для тебя рекомендательную роль?

Поскольку, как уже говорил, я действительно не причислял себя к интеллигенции и не стремился с нею слиться, то вот эта интеллигентская сосредоточенность на толстожурнальной прозе, поэзии, очеркистике мне была не очень близка. Скорее, это относилось уже ко второй половине — концу 1970-х, когда я так или иначе стал входить в круг Левады, для которого эти вещи были значимы — очень выборочно, конечно, но тем не менее.

Если брать конец 1950-х и, условно говоря, первую половину 1960-х, то это, конечно, журнал «Юность», который выписывали мои родители, неизвестно зачем. Какая-никакая поэзия через этот журнал до меня доходила. Все это было мне не сильно близко, но, открывая номер, я все-таки смотрел: вот Мартынов, вот Чухонцев… Конечно, это была допущенная поэзия, измельченная и просеянная, но совокупность каких-то общих нот доходила и в определенной степени была значимой. Однако гораздо более значимым было то, что делали мои сверстники, даже если они не были выдающимися поэтами. Присматривался я в основном к ним и к тем чуть более старшим сверстникам, которые уже попали к тому времени в самиздат и тамиздат.