А. Л.: Вот интеллектуальные продукты Левады, раз уж ты заговорил про интервью, если бы их можно было собрать, — это нечто совершенно замечательное. Я помню, что в том же самом Дубровнике он давал интервью…
Б. Д.: Венгерскому телевидению или радио.
А. Л.: Да кому угодно! Приходили люди и неразборчиво говорили: мы из ы-ы, не можете ли вы сказать несколько слов, — я один или два раза просто присутствовал в зале и слышал. Не имея на подготовку ни одной минуты, в режиме импровизации он выдавал такой анализ происходившего, скажем, в это время в Советском Союзе, который был готовой аналитической статьей. Статьи он такой не писал, в интервью он выговаривал то, что было у него в это время в голове, и он не считал нужным это предавать огласке. Это не просто алертность — это наличие в голове очень большой ясности по поводу происходящего.
У нас есть пять минут, за которые я хочу сказать одну вещь, без которой разговора о Леваде просто не может быть. Это возвращает к теме этики в ее самом-самом прямом смысле слова как представления о добре и зле. Я думаю, что Левада отличается от множества других известных мне людей способностью различать важное и неважное в чем угодно — в политических событиях, в биографии людей, в действиях властей.
Я помню точно, что он приехал из Праги, видимо, в январе 1968 года. Он собрал нас, чтобы рассказать о том, что в Праге какие-то студенты в каком-то общежитии были недовольны чуть ли не что там с потолка течет, то есть как бы ерундой. А на самом деле он увидел то, что стало называться Пражской весной, до того, как об этом стал говорить кто-либо из известных мне людей. Вот оно, это различение важного и неважного. Второе различение — это вопросы добра и зла. Мне приходилось разговаривать с достойнейшими людьми, скажем, в православии, в христианской церкви — людьми, у которых есть такое средство различения доброго и злого, которым они умеют пользоваться. Но Левада был человек безрелигиозный, он был решительно не агностик: он не допускал суждения «а мы не знаем, все может быть», он был из тех людей, которые были убеждены в том, что эти вещи могут быть, а эти не могут, это может случаться среди них, а это не может. Это делало для него жизнь очень простой и очень сложной одновременно. Потому что в этой прямоугольной системе невозможны никакие извивы, влияния — он этого не допускал среди других людей и, естественно, не допускал этого сам. Я приведу один пример, о котором упоминал ранее. Его товарища Владимира Долгого подозревали в том, что он на следствии сдал, как говорится, других людей. Долгий, как он сам потом в интервью говорил, имел на душе грех: он не просто сдал, он написал донос в свое время, в студенческие годы, на нескольких человек и, видимо, обеспечил им несколько лет тюрьмы, Левада об этом знал. И вот человека с таким пятном на душе и на совести он обелил в глазах московской общественности, которая думала, что на допросе он все это назвал, поскольку после пошел шлейф арестов по делу, по которому свидетелем проходил Долгий. Левада сказал: «Нет, этого не может быть». В дальнейшем выяснилось и было известно, что человек, который действительно показал на этих людей, был не Долгий. Для него несомненность существовала там, где для других существовали сомнения, в частности для меня: мало ли что, мы же не знаем, что там было. Нет, для него было все ясно: вот это быть может, а этого быть не может. Левада не прощал предательства никому, никакого и никогда не делал шагов назад. Поэтому людей, с которыми он рвал, назад не принимал никогда. Вот что мы знаем про этого человека. Тут, я думаю, мы поставим точку в абзаце.
С обещанием продолжения.
Левада-style II
Впервые: Левада-style. Часть 2 // Гефтер. 2013. 14 октября (http://gefter.ru/archive/10285). Беседовала Ирина Чечель.
Отношения ученичества и пиетета, доверие к ушедшим не исчерпывают воспоминаний учеников Юрия Левады о коллеге и педагоге. Перед нами нечто большее — сдержанная, тщательно скрываемая любовь. Новая беседа из цикла «Интеллектуальный биографический опыт» на «Гефтере».
Алексей Левинсон: Если можно, я хочу два вступления сделать. Одно церемониальное, другое техническое. Церемониальное будет включать выражение благодарности, во-первых, вашему сайту и журналу за приглашение, во-вторых, тем людям, которые смотрели или прочли то, что получилось на нашей первой встрече, и выразили свои положительные чувства, оценки, нам это очень приятно. Спасибо этим людям. И еще одно спасибо тем, кто дал себе труд кое-что проверить в опубликованном тексте. Нашли там несколько блох, надо исправить, поскольку писалось с голоса, то правильно моя коллега указала, что там получилось, что Дмитрий назван Шаниным, а он Шалин, просто нечетко прозвучало. Это раз. И что не в 1977-м, а в 1972-м состоялся разгон. Я хочу сделать еще одно, теперь техническое уведомление, что все-таки мы не имеем в виду излагать хронику событий. Наша задача, которую вы нам предложили и которую мы сами перед собой ставим, — это не хроника. Мы в этом смысле не выступаем летописцами, а мы хотели бы обсуждать. И даже не столько события, сколько процесс. Поэтому в этой части мы будем, я думаю, избегать называть имена, потому что скорее хочется говорить о силах, чем о персонах. И второе: может быть, где-то и не будем называть какие-то даты, с тем, что, повторяю, просим рассматривать наши разговоры не как хронику.
А темой, которую мы с Борей хотим предложить сегодня, мы бы сделали вот что. Продолжая разговор о Юрии Александровиче Леваде, попытаться отвечать на вопросы, кому мешал Левада и кто мешал Леваде. Это один из, к сожалению, центральных сюжетов его существования, существования людей, которые были вокруг него. Это не только помеха, но отчасти в каком-то смысле и слава Левады как опального мыслителя или опального деятеля. Что, в общем, нуждается, по-моему, в объяснении и комментариях, потому что на прошлой нашей встрече мы рисовали облик человека почти идеального — во всяком случае, такой замечательный, добрый дядя. С чего вдруг кто-то мог бы его не любить? Между тем наверняка и зрители, и читатели уверены в том, что Леваду не любили очень многие, даже, наверное, догадываются, с какой стороны эта нелюбовь следовала. Вот про это мы, наверное, сегодня рассказываем. Я начну тогда с заострения вопроса, чем же Левада не угодил.
Он не был диссидентом, это с его собственных слов известно, да и тем, кто рядом с ним был, тоже известно, — в том смысле, который теперь вкладывается в понятие «диссидент». И слова-то такого не было, во-первых, во-вторых, он не занимался целенаправленной критикой власти в таком специальном смысле слова, занимался, вообще говоря, не властью, он не был политологом, не исследовал эту сферу специально. Он не совершал никаких таких, как мы бы сказали, подрывных действий, не позволял себе жестов, которые должны были бы кого-то специально сердить. Он никого не дразнил, он не занимался сатирой и критикой. Тем не менее его судьба — это судьба повторяющихся раз за разом ситуаций конфликта с истеблишментом. Я бы рассказал одну маленькую историю, которую я знаю со слов самого Юрия Александровича. Он со смехом это рассказывал. Речь идет о том, как он вышел на защиту докторской диссертации. В прошлый раз мы говорили о том, что была работа, она написана, она издана как книга о социальной природе религии, — работа, тогда тоже это было сказано, была для своего времени очень сильно впереди того состояния философии и даже религиоведения, которое в это время было свойственно советской науке. И то, что за нее будет дана докторская степень, было более чем сомнительно. Вопрос решала одна из весьма значительных персон в Академии наук и в политической науке в широком смысле слова. Вот эта персона решала этот вопрос так — Левада нам рассказывал: он на меня посмотрел и спросил: ты наш? Я, говорит, промолчал. Тогда тот сам сказал: ну, наш. И дал разрешение на защиту этой диссертации. Судя по всему, текст он не читал. Если бы он прочитал, у него не сложилось бы такого мнения, потому что действительно со всем тем, что делала тогдашняя философия, эта книга расходилась достаточно значительно. Не в порядке критики, просто в порядке установки первоначального замысла. Хотя это была марксистская книжка, у Маркса Левада взял, быть может, одно из самых интересных соображений о так называемом религиозном удвоении веры. Там, где Маркс и Дюркгейм совпадают, да, Боря?
Борис Дубин: Да. Поскольку я, в отличие от Алеши и еще нескольких моих коллег, включен не во всю левадовскую биографию, а в ее завершающую часть, то я в основном об этом могу говорить. Об остальном — опираясь на то, что знают мои друзья и что прочитал и продумал я сам. Вообще говоря, есть два-три интервью Левады, где он наиболее подробно и развернуто рассказывает о том, чего он хотел, что он делал и как все происходило. Это интервью Геннадию Батыгину, которое потом вошло в книжку «Российская социология шестидесятых годов», про то, что «наша научная жизнь была жизнью семинарской», как она складывалась[31]. Там этот период Института философии, а потом ИКСИ развернут наиболее подробно. Потом большущее интервью, позже опубликованное Дмитрием Шалиным, очень подробное, уже развернутых вциомских времен[32]. Подробности, фамилии и даты там есть, сейчас мы не будем, наверное, это повторять. Мне кажется, вот что важно извлечь из этих интервью для той темы, о которой мы сегодня собираемся говорить. Первое — это весьма скептическая, здесь я цитирую самого Леваду, оценка того, что удалось сделать в социологии до тех времен, когда развернулись уже вциомовские проекты, — в тогдашней советской социологии вообще и в частности в той социологии, которую Левада тогда делал. Он говорил, что относится к результатам очень скептически, все-таки основным его занятием было просветительство — просветительство тех групп, которые были заинтересованы хоть в каком-то знании. В гораздо меньшей степени, чем это было свойственно многим другим шестидесятникам, это было просветительств