Сначала женщины и дети — страница 10 из 53

Я встаю, потягиваюсь, сую голову под кран в раковине, щипаю себя за тонкую кожу на ключицах. Ничего не помогает. Может ли экзистенциальный страх застрять в горле, как большая таблетка, которую никак не получается проглотить? Способен ли ум, уставший от мельтешащих в нем бесконечных тревожных мыслей, взять и перенаправить тревогу в физическое тело, преобразовав ее в нечто осязаемое: мышечный спазм или отекшее колено?

Может, у меня кофеиновая недостаточность?

Я спускаюсь вниз поставить чайник и вижу Мону у открытого холодильника на кухне. Мона – человек из прошлой жизни, прежняя я считала ее забавной, взбалмошной, немного стервозной, но не слишком. Я останавливаюсь на пороге и жду, пока она сама меня заметит.

– О черт, – вырывается у нее, когда она наконец закрывает холодильник. – Привет. Здравствуй. – Она хорошо выглядит: на ней желтые клетчатые брюки, которые никогда не будут красиво на мне смотреться, и волосы покрашены по-богатому, не на фольге, а вручную. Мать в прошлом году сделала такое окрашивание, отец оплатил и сказал, что это подарок. – Я принесла лазанью, – почти нервно добавляет она, будто я поймала ее на воровстве. – Мы вам продукты купили. – Она смеется, хотя повода для смеха нет.

Я прохожу мимо и начинаю готовить все для кофе. Мона почему-то нервничает в моем присутствии, но почему – не возьму в толк. Меня никто никогда не боялся. Это приятное чувство.

– Как дела? – спрашиваю я.

В последний раз мы общались почти два года назад, в день, когда я приняла предложение о работе. У меня был выбор: пойти в аспирантуру и посвятить себя изучению опиоидной наркомании в рыболовных поселках Массачусетса или устроиться личным ассистентом к основателю на почти шестизначную зарплату. Обычно мы с Моной переписывались, но это решение казалось мне таким важным, что я ей позвонила, хотя от звонков у нее повышалась тревожность и она говорила об этом так, будто речь шла о серьезной болезни. Помню, я сидела на своей узкой кровати в общежитии и мяла в ладони кексик с марихуаной, которым меня угостила соседка. В другой комнате звякали пивные бутылки: все смотрели шоу перед матчем.

Ты умираешь? – спросила она. Ты же знаешь, что от звонков у меня подскакивает давление.

Если я соглашусь на эту работу, будет ли это значить, что я продалась?

В трубке раздалось чавканье, и я догадалась, что она пожевывает нижнюю губу. На экзаменах по математике она так искусала себе губы, что врач прописал ей капу. Не думаю, что можно продаться в двадцать два, ответила она. Что тебе продавать?

Душу.

Господи Иисусе. Ты права; лучше уйди в монастырь.

Ты пьяна? Голос как у пьяной.

Нет, я просто наслаждаюсь быстротечным отрезком жизни, пока еще молода, горяча, но при этом умна и могу процитировать Вальтера Беньямина.

Не знаю никакого Беньямина, сказала я. За спиной в коридоре послышались шаги; шоу закончилось, все ушли на перерыв. Скоро начнется матч и настоящее веселье.

Является ли все, что мы знаем, лишь нашей интерпретацией действительности?

Это совет или цитата твоего мертвого философа? Если он умер, конечно.

Умер, умер. В трубке послышался шорох и грохот. Мона любила прыгать на кровать и приземляться на живот, как кит, ныряющий в море. Я не знаю, что ты имеешь в виду, Нат. Деньги есть деньги. А мораль… все мы притворяемся, что она у нас есть, пока ей легко следовать.

Ничего более аморального я еще от тебя не слышала.

В трубке скрипнула дверь; кто-то оживленно затараторил. Нат, мне пора, сказала Мона; Элис стошнило на ее любимые лоферы. Надо спасать мир. Кто-то же должен.

В тот вечер прежней меня не стало.


Она садится за кухонный стол, на котором высятся стопки чистого белья, и теребит уголок натяжной простыни.

– У меня все в порядке. Ничего нового.

Мать в курсе всех городских новостей и доложила, что Мона подала заявку в аспирантуру. Не понимаю, зачем она это сделала. Филфак стал для нее таким огромным разочарованием, что она предложила ввести в программу изучение практического навыка на каждую прочитанную книгу из списка литературы. Читаем «Гамлета»; меняем лампочку.

– Кофе будешь? – спрашиваю я. – Ты его вообще пьешь? – Помню, она отказывалась от кофе, чтобы справиться с тревожностью. Потом нашла однокурсника с Манхэттена, который продавал ксанакс [9] из-под полы.

– Пью, так что сделай, если не трудно. Я теперь кофеиновая шлюшка. – Она изображает, как пьет из стаканчика и делает минет.

А я и забыла, как утомительно находиться рядом с человеком, который считает, что общаться и паясничать – одно и то же. Я стою, повернувшись к ней спиной, и зачерпываю ложкой молотый кофе. Мона вся ожидание, наверно, предвкушает катарсис, а может быть, хочет, чтобы я ее простила. Через пару недель после возвращения из летнего лагеря, когда нам обеим было по двенадцать лет, я застала ее у нашего почтового ящика. Она стояла и заламывала руки. Не ждала тебя в гости, сказала я.

Да я так, решила просто тебя проведать, ответила она словами своей матери.

В чем дело?

Стояла такая жара, что асфальт плавился. Я просто хотела попросить… Она почесала голову пятерней. Хотела попросить, чтобы ты написала моим родителям записку.

Какую записку, спросила я.

Благодарственную.

Родители Моны оплатили мне поездку в летний лагерь. Они были весьма настойчивы, повторяли, если я не ошибаюсь, что дарят мне «возможность находиться в развивающей среде и обзавестись нужными знакомствами». Я даже не хотела ехать: Мона сказала, что туалеты и душевые находятся в отдельном здании, от домиков их отделяла лужайка. Но родители согласились, что это «прекрасная возможность для развития». Когда я возразила, что уже умею плести браслетики дружбы, они меня проигнорировали.

Разве твои родители не получили от нас подарки? – спросила я. После нашего возвращения мои родители чуть с ума не сошли, выбирая подходящее вино к благодарственной открытке и благодарственному подарку – точной копии керамической вазы, которую мать Моны однажды увидела у нас и похвалила. Мы почти час пробыли в винном, изучая этикетки на пыльных бутылках красного и споря, какое вино лучше подарить. Когда я спросила, можно ли уже пойти домой, мама ответила, что я позорю семью.

Надо что-то от тебя лично, смущенно выпалила Мона. В знак вежливости.

У меня задергался глаз, как всегда бывало, когда мама на меня злилась, а я не понимала, за что. Например, когда я не хотела показывать свою комнату дочери ее подруги или читать за столом в гостях у тети. Я подписала открытку, ответила я.

Мона оглянулась через плечо, будто надеялась, что кто-то придет и избавит ее от обязанности выпрашивать благодарность. Да, но мне кажется, они хотели бы получить что-то от тебя лично. От тебя одной.

Мне вдруг захотелось влепить Моне между ног, прямо по шву ее джинсовых шортиков. Это было бы идеально: я знала, что у нее всего в третий раз в жизни месячные и она только что начала пользоваться тампонами, а значит, испугается до смерти и решит, что от удара «тампакс» проскочит ей в живот и застрянет там навсегда. У Моны такая легкая жизнь, что она вечно придумывает всякие невозможные ситуации и потом их боится. Я представила, как она упадет на колени на горячий асфальт и, корчась от боли и засунув руку в трусы, будет нащупывать ускользающую веревочку и грозить кулаком моим всемогущим кедам.

Но я, естественно, не стала ее бить. Главным образом потому, что об этом узнала бы ее мать, и, хотя мне было плевать на мнение ее матери обо мне, моей маме было не плевать. К тому же все мои действия являлись не совсем моими, а отражали мое воспитание, то есть то, чему меня научила или не научила мать. Извини, ответила я примерно через полминуты, когда подышала через стиснутые зубы и успокоилась. Я сложу для них оригами.

Я наливаю ей кофе в мамину чашку, сохраняющую тепло, ту самую, в которой напитки не остывают несколько часов, чтобы гость точно ошпарился.

– Черный? – спрашиваю я.

– Добавь немного молока, если можно. Я уже не веган. – Я бросаю взгляд на холодильник, и она мигом вскакивает. – Я сама. – Мона долго ищет на полках молоко. Вечно она не замечает то, что у нее прямо под носом. – Кстати, ты заблокировала мне выезд, – говорит она, наконец достав из холодильника двухпроцентное молоко.

Я выглядываю в окно. Вчера я так устала, что почти не обратила внимания на ее «камри». Отец был механиком и до сих пор по необходимости чинит машины приятелей; я решила, что тачка одного из его друзей. У меня возникли сомнения, когда я заметила, что машина припаркована по диагонали, и встала с краю подъездной дорожки, чтобы владелец «камри» мог выехать задним ходом. Места более чем достаточно.

– Могу переставить, – сказала я. – Я же не хочу, чтобы ты тут застряла.

Я паркуюсь параллельно тротуару, и мы садимся на заднем крыльце. Дождь все еще идет, с полосатого навеса над крыльцом льется сплошной поток воды, океан вдали кажется тускло-серым.

– Что там случилось? – спрашивает Мона и указывает на разрушенную часть волнореза, от которой осталась лишь гора выбеленного солнцем щебня. – Колин?

Я киваю. Колин – название бурана, который пронесся здесь прошлой зимой и разбередил океан, обрушившийся мощными волнами на бетонную стену, не выдержавшую такого натиска. Двор нашего дома был весь залит ледяной водой, первый этаж затопило, мебель покачивалась на волнах, спинки стульев скреблись о потолок. Родители эвакуировались в дом друзей дальше от берега и рассказывали, что в том районе все вышли на улицу и стояли на тротуарах в зимних куртках, глядя на восток, в сторону побережья. Они боялись, что океан придет и за ними. Что рано или поздно это случится.

Но этого не произошло; стихия миновала всех, кто жил в трех милях от берега и дальше. За рабочим столом в Сан-Франциско я смотрела новости о буране с выключенным звуком. Показывали нашу улицу, по ней плыли красные спасательные шлюпки. Я решила, что н