– А куда мы, по-твоему, идем? – спрашивает Мона. Мы выходим на улицу через крутящиеся двери.
– Никуда, – отвечаю я, и она смеется за стеклом.
В итоге мы идем в аптеку, покупаем две крем-соды, пачку кукурузных рожков и сахарную змейку. Еда нашего детства. За кассой парень, которого я видела здесь вчера; он сканирует наши покупки с таким видом, будто каждая весит сто килограммов.
– Ты тут работаешь? – спрашиваю я и протягиваю ему кредитку.
Он смотрит на меня так, будто я нанесла ему глубокое оскорбление.
– Да.
– Я здесь вчера была, – говорю я в свое оправдание. – Купила помаду.
Он надувает фиолетовый пузырь из жвачки и прокалывает его разогнутой скрепкой, которую достает из кармана.
– Сюда кто только не заходит и что только не покупает. – Он похрустывает костяшками пальцев. – Чек?
Мы выходим и садимся за стол для пикника на маленьком бетонном островке с краю стоянки.
– Не уверена, что наши организмы справятся с такой кучей сахара, – говорит Мона. Мы садимся на скамейки напротив друг друга.
– Не справятся, – я разрываю обертку и разглядываю змейку из крошечных сахарных драже. Они оказываются твердыми, как вяленое мясо. – Слышала, ты поступаешь в аспирантуру, – с набитым ртом говорю я.
Мона с безразличным видом отпивает содовую.
– Ну да.
– Так поступила?
– Отправила заявку. Жду ответа.
– Это же здорово.
Она засовывает палец в дырку кукурузного рожка. Теперь ее палец похож на гнома в колпаке.
– Можешь не притворяться, что тебе есть дело. Я знаю, ты считаешь, что у меня нет литературного таланта и я человек сомнительных моральных качеств.
Это такое неожиданное заявление, что от удивления я закашливаюсь.
– Я так не считаю. – Позади со стоянки выезжает красная «Хонда-Сивик» и чуть не сбивает женщину, быстро шагающую к своей машине. Та ударяет по багажнику ладонью и что-то кричит, но я не слышу. – Но ты вроде сама говорила, что диплом филолога бесполезен.
– В смысле? – Она хмурится, брови сдвигаются в одну растерянную линию. – Ты про ту мою старую шутку о практических навыках? Которую ты вечно повторяла? Ты все воспринимаешь слишком буквально.
– Да нет же. – Я краснею; Моне всегда ничего не стоило вогнать меня в краску, даже сейчас у нее это легко получается, и меня это бесит. – Почему ты решила поступить? – спрашиваю я, пытаясь прогнать смятение.
Она откусывает кукурузный колпачок передними зубами.
– Потому что хочу заниматься тем, что для меня важно.
Я не могу сдержаться.
– Для тебя важна учеба? Книги?
– Ты разве забыла, что мы с тобой вдвоем претендовали на звание лучшей выпускницы? – Она улыбается, ее губы растягиваются в тонкую ниточку, как у ее матери. – Как бы то ни было, у меня могут быть свои, непонятные тебе желания.
Внутри закипает раздражение. Проблема не в моем восприятии Моны, а в ее восприятии себя. Можно притворяться кем угодно, если рядом нет никого, кто не напомнит тебе о прошлом.
– Ты разве не помнишь, что сказала? – спрашиваю я. – Когда я звонила советоваться насчет работы?
Она смеется.
– Господи, да я тогда была сама не своя. И что я сказала? Иди спасай мир?
– Бери деньги. Так и сказала.
Она закатывает глаза.
– Я не могла так сказать.
– Но ты именно так и сказала.
Она пожимает плечами и берет еще один рожок.
– Значит, думала, что ты, как обычно, меня не послушаешь. – Ее смех легкий и хрусткий, как сухой лист. Я представляю, как давлю его ногой. – Я бы выбрала аспирантуру.
Позднее в тот же день сижу у маминой кровати. Отец поехал домой за чистой одеждой. Мона настояла, чтобы вечером мы сходили в «О’Дулис» и я посмотрела, как она перепивает старичков, зовущих ее милашкой. Я прошу прощения у родителей, что пропала, когда приходили Фрамингемы, но папа отмахивается.
– Мы решили, что Мона тебя куда-то утащила, как обычно.
Солнце садится, оранжевый свет широкими прямо-угольниками сочится в окна. Скоро придут врачи и будут готовить маму к операции.
– Какое, по-твоему, худшее мое качество? – спрашиваю я.
Мать смеется.
– Это ловушка?
Я вздыхаю и закрываю ладонью глаза. Я устала от себя.
– Нет. Не знаю. Возможно.
Я сижу на папином стуле. Мать тянется и сжимает мою руку.
– Ты похожа на меня, – говорит она. – Если у тебя сложилось о чем-то мнение, ты уже не передумаешь.
Я сбрасываю ее руку, но ее пальцы зависают в воздухе, будто она по-прежнему касается меня.
– Неправда.
– Я лишь хочу сказать, что иногда намного интереснее менять сложившиеся установки, а не цепляться за них. – Она опускает руку на поручень больничной койки и отстукивает незнакомый ритм.
– Что это за песня?
Она смеется и снова барабанит пальцами.
– Эта? «Оползень» [11].
Поворачивается дверная ручка; мы смотрим на дверь. Медсестра в голубой шапочке говорит, что через минуту придет за матерью и отвезет ее на операцию. Дверь закрывается и через миг открывается снова. Это папа. Он вбегает в палату, запыхавшись и хватаясь за грудь.
– Слава богу! Я уж думал, тебя увезли.
Я выхожу в коридор, чтобы они могли поговорить до прихода медсестры. В коридоре тихо, я брожу взад-вперед и нахожу семейный зал ожидания рядом с операционными. Там стоят поцарапанные пластиковые стулья, пахнет горелым кофе и ароматизированными салфетками. Я достаю из кармана телефон и, прищурившись, смотрю на маленький красный кружочек над иконкой мессенджера. 27 непрочитанных сообщений. Я открываю диалог с основателем и готовлюсь печатать. Мне многое хочется сказать, например «иди к черту, оплывший ублюдок» и «твоя дочь была права». А еще слова, которые чуть не вырвались у меня несколько раз и вечно кружатся в голове, как самая благозвучная в мире заезженная пластинка: «я увольняюсь».
В коридоре скрипят несмазанные колеса. Я отрываюсь от телефона и вижу мать; она мне машет. На голове у нее целлофановая шапочка, в обеих ноздрях дыхательные трубки. Одна из медсестер ласково прижимает ее плечо к тележке и велит ей расслабиться.
– Натали, – говорит мама, – не забывай, ты всегда можешь вернуться домой.
Распахиваются двойные двери в операционную; сестра вкатывает тележку, а мама все еще машет мне, высоко подняв руку. На ее руке до сих пор видны шрамы от тсуги; прикосновение гладкой рубцовой ткани к моей ладони ощущается как поцелуй. Я опускаю голову и начинаю набирать сообщение.
Лайла
Я заезжаю на парковку. Укурки тушат утренние косяки о стену школы, звенит звонок – новый, громкий, установленный благодаря родительскому комитету, недавно собравшему деньги на новые динамики и систему оповещения. Я голосовала за настоящего специалиста по профориентации или автоматический пандус для инвалидных колясок, но кто ж меня слушает. Я всего лишь сотрудник.
Ученики фамильярно здороваются со мной в коридоре, хотя я бы предпочла более формальное приветствие. Один старшеклассник выкрикивает мое имя и делает вид, что стреляет из пистолетов в своих друзей. Те притворяются, что умирают и сползают вниз по металлическим шкафчикам. Я автоматически улыбаюсь. В моем личном деле написано, что я «дружелюбная, приветливая и невозмутимая». А я бы хотела быть «строгой, жесткой и грозной». С учителями, внушающими страх и уважение, шутки плохи. А со мной шутить не боятся.
Лавируя в толпе учеников, стараюсь не вдыхать слишком глубоко. От них пахнет грязными волосами и смесью пота и дезодоранта; большинство взрослых стараются следить, чтобы эти запахи никогда не становились достоянием общественности, но здесь, в школе, все пропитано едким подростковым мускусом. Самое ужасное в старшеклассниках – их тела взрослеют раньше, чем они сами. Это пугает и повергает в шок: груди рвутся наружу из узких спортивных маек; из расстегнутых воротников рубашек выбиваются курчавые волосы; штаны становятся малы в поясе и чуть не лопаются по швам. А мозг при этом недоразвит, слаб, он все еще в зародыше, кора не успела сформироваться. Я говорю как старая бабка, но я не старая. Мне всего двадцать шесть.
– Вы понимаете, что это неприемлемо, вот так приходить в последний момент? – заявляет миссис Джонсон, когда я вхожу в наш общий кабинет. Вот миссис Джонсон и впрямь старая бабка. До того как сесть на диету, она засовывала отглаженную полотняную салфетку за воротник рубашки и ела разогретые в микроволновке спагетти настоящей металлической вилкой. – Какой пример вы подаете ученикам? – Она запихивает в рот горсть миндальных орешков – основа ее нынешней диеты, состоящей из несоленых орехов, йогурта полной жирности и минералки. Она рыгает не меньше пяти раз в час.
– Это в последний раз, – вру я. А сама думаю: никто не умрет, если я на пять минут опоздаю. Все равно в первые пять минут не происходит ничего важного.
Миссис Джонсон ворчит и отправляет в рот очередную горсть орехов. За всю жизнь не встречала второй такой откровенно неприятной женщины. Однажды кто-то из учеников заметил, что она похожа на яйцо, и с тех пор это сравнение не дает мне покоя. У нее и впрямь бледное невыразительное лицо и совершенно овальное тело без талии и бедер; когда она носит пояс, это выглядит очень противоестественно, и я не могу перестать на нее пялиться.
– Что? – рявкает она.
Сегодня она как раз с пояском.
– Ничего.
Я сажусь за стол в противоположном углу кабинета, где всегда полумрак. Наш кабинет в полуподвальном помещении, единственным источником света служат маленькие вытянутые прямоугольные окошки, расположенные чуть выше уровня тротуара и упирающиеся в звукоизоляционный потолок. Они находятся прямо над столом миссис Джонсон. В прошлом году, когда я только устроилась сюда, она заявила, что такая расстановка мебели необходима для пожарной безопасности, и я не стала возражать, так как по жизни стараюсь избегать конфликтов.
Хотя я смирилась с темнотой, обернувшейся для меня круглогодичным сезонным аффективным расстройством, я стараюсь беречь от него детей. Лампа у меня включена с самого утра, я зажигаю свечки с нелепыми названиями вроде «Принцесса Примула» и «Богиня желания», чтобы мое рабочее место выглядело располагающе. Я даже попросила директора Кушинг установить потолочное освещение и проверить сырую комнату на наличие плесени, но та велела мне закатать губу. Директор Кушинг – одна из тех бесячих несговорчивых баб, ненависть к которым греет душу.