Выдвигаю ящики ее комода, роюсь в шкафу, расстегиваю верхние пуговицы рубашек и платьев маленького, почти детского размера, и те чуть не соскальзывают с вешалок. Интересно, все ли худые такие чопорные? Что, если от постоянного внутреннего напряжения усиливается обмен веществ?
Я что-то ищу, но не знаю, что именно. Нахожу ее дневники: их всего четыре в обувной коробке под кроватью. Мне никогда не было стыдно рыться в чужих вещах. Если что-то лежит в прямом доступе, почему нельзя на это посмотреть? Все равно после смерти все читают дневники покойного; никто не считает нужным блюсти его частную жизнь.
Короче, я листаю ее дневники. Ищу свое имя, но в дневниках нет ничего интересного, лишь скучная фигня, подтверждающая мое собственное мнение, что в старших классах я пинала балду. Я так быстро пролистываю дневник, что некоторые страницы рвутся. Наконец нахожу кое-что в смазанной записи фиолетовой ручкой, сделанной в месяц нашего выпускного: Мона не знает, чего хочет, и думаю, так будет всегда. От одной этой фразы у меня холодеет в груди.
У Натали есть одна особенность: она умеет определять то, что другие люди о себе не знают. Раньше она шокировала меня комментариями в адрес наших одноклассников или их родителей, кристаллически точными, но не очевидными лично мне до тех пор, пока она не произносила их вслух. Говоря о моей матери, она однажды заметила: она чувствует, что ее жизнь прошла зря. Что? – рассмеялась я. Нам тогда было шестнадцать, может, семнадцать. А тебе так не кажется? – спросила она. Твоя мать построила свою жизнь по схеме домохозяйки из пригорода, как все вокруг, а потом поняла, что хвастаться нечем. У нее есть семья, сказала я. У нее есть я. Да, ответила Натали. Но у нее нет ничего своего. Ты ей не принадлежишь.
Ее комментарии всегда приводили меня в полное смятение. Я вдруг понимала, что существует некий тайный язык, которым владеют лишь избранные люди, умеющие видеть скрытый смысл в чужом поведении, а как этому научиться – неизвестно. И значит, остальные, простые смертные, всегда будут замечать лишь видимость вещей и жить на поверхности, как водомерка, прыгающая по водной глади, в то время как внизу, на глубине, бурлит настоящая жизнь. Впрочем, большинству людей это знание было и не нужно. Но я-то хотела стать писателем.
Я решила, что хочу писать, с началом старших классов, поняв, что у меня нет особых талантов, кроме умения учиться – а это было даже не талантом, а, скорее, отчаянным стремлением заручиться всеобщим одобрением, и успех этого предприятия подпитывался моими комплексами и бесконечными карточками для запоминания. Другими моими «талантами» было чтение взахлеб огромного количество книг и умение подделывать записки от врачей. Последнее приносило доход: я писала записки для зубрил, которые платили десять долларов, чтобы учителя поверили, что у них нет нервного срыва от учебы и они просто заболели. Я плохо умею врать, но отлично притворяюсь кем-то другим: в колледже я однажды убедила попечителя студенческого братства отправить мне денежный перевод на пятьсот баксов, представившись новым председателем Греческого клуба и сказав, что мы собираем деньги на вечеринку «Библиотекари и варвары», которая должна привлечь «столько девок, сколько не видел этот кампус за все время своего существования», рассудив, что «никаких денег не жаль, чтобы завалить классную девку».
И вот я поступила в колледж, родителям сказала, что на экономику, а сама ходила на английский. Правду знала только Натали. На первом курсе на кафедру английского устроился приглашенный профессор, модный молодой писатель. Писатель проводил одну лекцию в семестр и время от времени приглашал своих друзей- литераторов вести чтения, которые спонсировал университет. Я записалась на его курс, хотя половину занятий он отменил из-за «литературных мероприятий». Он не отменил только индивидуальный смотр готовых портфолио.
Когда я вошла в его кабинет, он возился с автоматической машиной для эспрессо, стоявшей на столе под его окном. Хотите кофе? – спросил он и указал на машину; я покачала головой, и он бросил аппарат с таким разъяренным видом, будто я нанесла ему личное оскорбление.
Итак, ваши работы, произнес он без предисловий, достал из лежавшей на столе синей папки мой рассказ и быстро его просмотрел. С ними все… нормально, наконец ответил он, и я тут же поняла, чем закончится этот разговор. Катастрофой.
Ваши рассказы… как бы это сказать…
Он откинулся в кресле и забросил ноги на стол; его подошвы оказались в паре дюймов от моего лица. На нем были кожаные кроссовки с узором из маленьких треугольничков на подошвах, и в эти маленькие треугольнички набилась грязь с сухими листьями. Я всматривалась в эту грязь, пытаясь убедить себя, что мне плевать на то, что он скажет, что бы это ни было.
Они поверхностны. Он развернулся в кресле и одновременно убрал ноги со стола.
Поверхностны? – повторила я.
Он кивнул и начал теребить свои брови, кустистые и похожие на проволочную мочалку.
Они не глубже лужи, сказал он.
Что это значит? – спросила я, хотя прекрасно знала, что он имел в виду.
Это значит, что я не верю.
Мне или рассказам?
Это одно и то же.
Неужели?
Он закрыл мою папку и поднял палец, будто я помешала ему говорить. Вам не хватает текстуры, сказал он, повернул голову и посмотрел в окно за своей спиной. И тут вы ее не найдете.
А что, если я не хочу искать текстуру?
Он расхохотался над моими словами. Он смеялся, я видела все его зубы. Мона, Мона, Мона, сказал он, отдышавшись. Я вас запомню.
Нет, не запомните, хотелось ответить мне.
После встречи с ним я пошла в библиотеку и села на старую скамейку в лобби. На спинке скамейки висела табличка с именем покойного попечителя. Я посмотрела в словаре значение слова «поверхностный» и прямо там, на этом самом месте в тот самый момент, решила, что хватит с меня писательства. Я думала, что мои рассказы – самая проникновенная часть меня, а они оказались не глубже лужи.
Потом я подошла к компьютерам общего пользования и отправила Натали письмо, потому что привыкла всем с ней делиться. В ожидании ответа посмотрела на ютубе несколько роликов с маленькими собачками, которых стригли пожилые женщины: когда мне было грустно, это меня успокаивало. Я ждала три, а может, четыре часа.
М,
Не обижайся, но тебе не кажется, что он может быть прав? И тебе пора повзрослеть? Думаю, он просто хотел помочь.
P. S. Я по-прежнему во всем тебя поддерживаю. И так будет всегда.
От ее слов мои ладони вспыхнули и зачесались, будто я дотронулась до ядовитого плюща. Я тут же отправила ей портфолио, которое неделю назад послала профессору, сопроводив его одной фразой: сама посмотри.
Она не ответила. Она или не стала читать рассказы или нашла их столь бездарными, что решила притвориться, будто не видела этого письма. Я не стала ее расспрашивать, решив, что это все равно что интересоваться у партнера, считает ли он меня красивой, после того как у нас уже был секс. Дело сделано, зачем уточнять?
Я закрываю дневник, кладу в обувную коробку и задвигаю ее под кровать. Дождь барабанит по стеклу, как сотни ноготочков, и я решаю домой сегодня не возвращаться. Утром отправлю Лайле сообщение, как ни в чем не бывало поинтересуюсь ее самочувствием, добавлю, что давно так не напивалась. Может, куплю ей пончик.
Я спускаюсь вниз, ложусь на диван и быстро засыпаю, но сплю плохо, часто просыпаюсь и забываю, где нахожусь. Когда мы с Натали ночевали друг у друга, мы играли в игру: засыпая, шепотом рассказывали друг другу на ухо истории, а поутру спрашивали, что другой запомнил. Натали всегда рассказывала одну и ту же историю: в ней девочка хваталась за ветку стоявшего у дороги дерева и выпадала из кузова грузовика. Но я всякий раз засыпала и конца истории не слышала, а утром забывала спросить, в чем мораль: плохо слишком сильно чего-то хотеть? Или, наоборот, хорошо?
В какой-то момент ночью открывается входная дверь и в дом вплывает тень Натали. Мать говорила, что она приехала домой, но я редко запоминаю подробности наших разговоров. Натали развязывает шнурки; я лежу и стараюсь не дышать.
Она меня не замечает. В голове проносится я по тебе скучала, но я не знаю, на самом ли деле это чувствую или мне просто хочется, чтобы так было.
Утром открываю глаза; в доме тихо, солнечные лучи рвутся в комнату через окно, как острые зубы. У меня урчит в животе, и по шкале похмелья от «бодрячком» до «ходячий мертвец» я пока еще не зомби, но близко к тому. Захожу на кухню, решив взять домой какое- нибудь папино рагу, и принимаюсь рыться в морозилке, заставленной кастрюльками в фольге и пакетами с мороженым горошком. Тут кто-то сзади кашляет. На пороге стоит Натали и смотрит на меня: мол, серьезно? Я поворачиваюсь к ней и ударяюсь головой о дверцу открытого холодильника.
– Что ты делаешь? – спрашивает она.
– Рагу, – я показываю на холодильник. – Папа приготовил вам рагу.
Она проходит мимо меня и открывает банку с молотым кофе, которая стоит на столе.
– Ясно.
Я вдруг понимаю, что на мне все еще желтые брюки с белыми пятнами от пятновыводителя, которые я ношу на работе; они насквозь провоняли рыбой.
– Давно приехала? – Я оглядываюсь в поисках чего-то, что могло бы отбить запах – может, освежителя воздуха или даже антибактериального спрея для рук, – но ничего не нахожу.
– Пару дней назад. – Она указывает на кофейник. – Кофе будешь? Раньше ты не пила.
От кофе у меня сердце скачет.
– Буду.
Она насыпает дополнительные две ложки в пластиковый фильтр и расспрашивает, как у меня дела. Я отвечаю «да все по-старому», но губы вдруг пересыхают, и я начинаю говорить с грубым акцентом, как русский бандит в кино.
– Я тебе выезд заблокировала? – спрашивает Натали, поворачивается и смотрит в окно. – Я переставлю.
Я отвечаю, что все в порядке, но она настаивает. Видимо, не хочет находиться рядом со мной. Она так спешит выйти из кухни, что спотыкается о дорожку в коридоре.