– Ну тихо, тихо. – Она тянет меня за собой, и мы садимся на бортик тротуара перед новым домом, который уже давно продается и никак не найдет покупателя. Задняя дверь этого дома никогда не заперта: пока все не закрутилось, мы с Лилой тайком пробирались туда и лежали в пустом джакузи. Теперь я уже не стала бы так рисковать.
– Иногда мне кажется, что тебе передались все мои худшие качества, – произносит она наконец после очень долгого молчания. Я поднимаю голову с ее плеча. – Не хочу, чтобы ты боялась, как я.
От этих слов мне становится лучше, я даже смеюсь.
– Но ты ничего не боишься.
Она смотрит напротив через улицу и качает головой.
– Я много чего боюсь. Главным образом того, что может случиться с тобой.
Мое сердце ускоряется.
– Что это значит?
– За последние пять лет в школе было девять передозов, четыре изнасилования, пять звонков о минировании, три попытки самоубийства и шесть смертей. А сколько всего осталось за кадром. – Она подносит ко рту согнутый большой палец и посасывает костяшку. – Каждый год думаю: может, в этом году удастся их защитить? И каждый год не выходит.
– Ты не можешь на это повлиять.
– Скажи это моей совести.
Мы никогда так с ней не говорили, и мне не впервые становится любопытно, знает ли она. Мисс Лайла обещала не упоминать обо мне, но рано или поздно взрослые тебя предают. Впрочем, я не очень расстроюсь, если она узнает. Может, это даже к лучшему. Может, это очень хорошо.
Собираюсь открыть рот, но мимо пробегает наш сосед Тед со своим золотистым ретривером. Тед нравится маме, потому что учился в Уильямсе [17]. А я терпеть его не могу, потому что он носит рюкзак с гидратором и компрессионные гольфы даже на пробежку меньше километра. Он притормаживает и вынимает один наушник.
– Все в порядке, девушки?
– Все отлично, – отвечает мать с широкой фальшивой улыбкой. – Женские разговоры.
– Вот и славно. – Тед вставляет наушник и убегает. А с ним уходит подходящий момент.
– Знала, что он закончил Уильямс?
– Конечно, мам.
Она хлопает себя по бедру и встает.
– Надо возвращаться. Отец недосолит еду, если ему не напомнить.
Я оглядываюсь на пустой дом. Когда его строили, мы с Лилой становились между опорами, поддерживающими стены, и представляли, как все будет выглядеть в готовом виде. Раковина будет там, а ванна, судя по трубам, – там, а в этом углу холодильник. Но мы все угадали неправильно.
– Идешь? – спрашивает она.
Я киваю. Солнце клонится к верхушкам деревьев и пробивается сквозь облака, как яркий луч фонаря. Вдали на чьей-то лужайке включается поливалка.
– А где Марина? – спрашивает мама по пути домой. – Давно ее не видела.
– Много работы на рынке.
– Ясно. – Она достает из кармана солнечные очки и протирает стекла рукавом. – А у нее все в порядке? В связи со сложившейся ситуацией?
Сложившейся ситуацией.
Когда тебя бросили на дне пустого бассейна, потому что подруга испугалась и рванула прочь с толпой вместо того, чтобы остаться рядом? Когда пришлось держать на руках умирающую девочку полчаса, потому что никто не позвонил в Службу спасения, пока та самая подруга не услышала твой голос, доносящийся сквозь заросли, и не поняла, что позвонить все-таки надо? Когда та самая подруга пришла, но слишком поздно и вовсе не для того, чтобы помочь, а чтобы уговорить тебя уйти? Когда тебя утащили прочь от девочки, которую ты пыталась спасти? Когда ты не смогла ее спасти? Это она называет «сложившейся ситуацией»?
– Да, – отвечаю я. – У нее все хорошо.
После ужина незаметно проношу Качельку наверх и прячу в кровати Лилы под одеялом. Я сижу на краю ее кровати, и тут наконец жужжит телефон. Это Марина.
Привет, извини, что долго не отвечала. Я у тети в Орегоне. Немного поживу здесь.
Ясно, отвечаю я. А когда вернешься?
Не знаю. Напишу.
Я может в школу не вернусь, пишу я и жду.
Она печатает. Потом прекращает.
Я по тебе скучаю.
Тишина.
Как живут люди без самых близких друзей? Полжизни проводишь в ожидании, лишь чтобы сказать важные слова человеку, который лучше всех тебя знает. А если такого человека нет, ожидание затягивается навек.
Я лежу, уткнувшись лицом в подушку Лилы, и тут распахивается дверь. Перекатываюсь набок и вижу маму; та стоит на пороге и прижимает к шее телефон.
– Что ты здесь делаешь? – спрашивает она.
Я отмахиваюсь, закрываю глаза и снова утыкаюсь в подушку.
– Лила звонит.
Я тут же сажусь на кровати.
– Все в порядке?
– Да, но она в истерике. Твердит что-то про какую-то фотографию. – Она пожимает плечами и явно не понимает, как какая-то фотография могла спровоцировать у Лилы такую реакцию. – Ничего не понимаю. Она хочет с тобой поговорить.
Она протягивает мне телефон, и на миг мне кажется, что я не удержу его во вспотевшей ладони. Нервничает, наверно, шепчет мать.
– Привет. – Мать прислоняется головой к дверному косяку, и я понимаю, что она не уйдет и будет слушать.
– Куда ты ее дела? – Лила с ходу набрасывается на меня. – Где она?
– Никуда я ее не девала, – медленно отвечаю я. – Я ее не трогала.
Трогала что? – шепчет мать, но я не обращаю внимания.
– Она пропала! Я положила ее в папку с конвертами и марками, а ее там нет!
– Так, тихо, успокойся. Везде проверила? Может, на дне рюкзака? Может, она выпала?
– Не выпала! – Она плачет, и я зажимаю телефон обеими руками, чтобы мать не услышала.
– Не переживай, – тихо отвечаю я. – Раздобудем новую.
Новую что? – мать хочет знать.
– Мне не нужна новая, – вырывается у Лилы. – Я такая дура! Надо было просто оставить ее дома! Дура, дура, дура! – Кажется, она бьется обо что-то головой.
– С кем не бывает. Ты только… не убивайся так.
Что? – мать разводит руками и трясет ими передо мной.
Лила переводит дыхание.
– Ладно. Ладно. – Она шмыгает носом. – Дай телефон маме, – вдруг говорит она, и я не узнаю ее голос. Он стал холодным и тусклым, как металл.
– Зачем? – горло сжимается, и становится трудно глотать.
– Дай телефон маме, Оливия.
– Лила…
– Дай ей телефон.
– Что такое? – произносит мать, теперь вслух. – О чем вы говорите?
Я прижимаю телефон к груди. Он подрагивает от биения моего сердца.
– Мам, – говорю я, – мне надо тебе кое-что сказать. – Я велю ей сесть рядом, и в этот момент отвечает Марина и пишет, что тоже по мне скучает.
Рэй
Поэт заявляется ко мне на работу, и я догадываюсь: что-то неладно. Мы с Фредди оборачиваемся на сигнализацию: она звенит, как колокольчик, всякий раз, когда открывается дверь. Раньше у нас был обычный колокольчик и не было сигнализации, но однажды в День святого Валентина в бар вломились наркоманы и разбили окно на фасаде голыми руками. Мы, конечно, расстроились, но потом один из них написал Фредди большое письмо с извинениями, объяснил, что у него проблемы с матерью и отцом, хроническая депрессия и так далее, и мы смягчились. Под «смягчились» я имею в виду, что мы не стали заставлять виновников платить за новое окно, а под «мы» имею в виду Фредди. Но с тех пор много воды утекло, мы и думать об этом забыли, зато Фредди обнаружил, что с помощью камер видеонаблюдения можно следить за енотом, который таскает рыбу из доков. Он даже имя ему дал: Локленд.
Поэт проводит рукой по волосам, и во мне вскипает раздражение. Жирные пальцы оставляют в волосах жирные бороздки, ногти соскребают с головы чешуйки перхоти. Удивительно, как сильно нас бесят люди, которых мы должны любить.
Между обеденным залом и баром потолок резко уходит вниз, и поэт пригибается, чтобы не удариться головой. Говорят, в былые времена таким образом определяли пьяных матросов: если те не замечали деревянную потолочную балку и ударялись лбом, значит, им пора было идти домой. Я говорю об этом лишь потому, что высота потолка около ста семидесяти пяти сантиметров, а рост поэта – не выше ста семидесяти, то есть зазор минимум в пять сантиметров все-таки есть. Но он, видимо, считает себя намного больше, чем в действительности, как йоркширский терьер, напрашивающийся на драку с ротвейлерами.
– Хо-хо-хо, – говорит Фредди, когда поэт выпрямляется. Фредди недолюбливает поэта: тот переехал в город помогать его кузену спекулировать обшарпанными пляжными домиками – по мнению Фредди, это паразитический бизнес. Согласна ли я с ним? Пожалуй, да. Нравится ли мне, когда меня угощают устрицами в половинке раковины? Да. Я никогда не скрывала, что за деньги соглашусь на многое.
Жизнь с устрицами в половинке раковины далека от «О’Дулис» и его посетителей, поэтому поэт здесь редкий гость. Говорит, что пабу «не хватает атмосферы». Как-то раз, когда поэт не пришел на празднование тридцатилетнего юбилея бара (это был полный бедлам: одна гостья на моих глазах схватила за ногу чайку и хотела улететь), я проболталась об этом Фредди уже под утро, в три часа, и совершила большую ошибку. А что не так с здешней атмосферой? – спросил Фредди, гипертрофированно изобразив воздушные кавычки. В том-то и дело, ответила я, поэт считает, что ее нет. Фредди разинул рот: так, значит, вот кто написал тот отзыв на «Йелпе»?
– Как дела? – спрашивает поэт и опирается о барную стойку. Даже с жирными волосами он красавчик. Творческим личностям вообще больше идет быть грязными, иначе они уже не выглядят по-настоящему творческими. Боковым зрением вижу, что Фредди смотрит на его рубашку с ярко-красной надписью «Лучший». Мы стоим за стойкой и притворяемся, что работаем. Я уже в пятый раз натираю до блеска одну и ту же пивную кружку, а Фредди пшикает пистолетом с содовой.
– Лучший кто? – спрашивает Фредди.
– Хм? – поэт слегка приподнимает бровь.
– Лучший поэт? Или это какое-то название?