Сначала женщины и дети — страница 34 из 53

Все затихает в один миг. Открываю глаза: шлагбаум поднимается, переезд пуст. Поэт включил лампу в салоне и смотрит на меня.

– Ты чего? – спрашивает он скорее раздраженно, чем встревоженно: вдруг из-за своего поведения я опозорю его на званом ужине, вдруг его друзья решат, что он выбирает странных женщин.

– Ничего. – Я выключаю лампу. – Укачало.

– Хочешь, поедем домой? – спрашивает он, и по голосу я понимаю, что он вовсе не собирается ехать домой.

– Не надо, – отвечаю я, – со мной все хорошо. – Прижимаюсь носом к окну, но на улице так темно, что я вижу лишь свое призрачное отражение. В голове каша; мы минуем переезд, подпрыгивая на рельсах, а я убеждаю себя, что ничего там не увижу, что ее тело не лежит там, ведь с тех пор прошло много лет.


Друзья поэта живут в Саут-Энде, районе Бостона, где я никогда не бывала, потому что однажды мне сказали, что там нет ничего, кроме булимичек на шпильках, гуляющих со своими той-пуделями. Поэт сворачивает на тенистую улицу, уставленную кирпичными особняками и фонарями, в которых горит настоящее пламя. Он паркуется, а я спрашиваю:

– Это дом твоего друга? – Его друг, чьего имени я не помню, в прошлом банкир, а сейчас промышляет хендпоук-татуировками на ярмарках.

– Вообще-то, это наш дом, – отвечает поэт, выходит из машины, обходит ее кругом и открывает мне дверь.

– Наш?

– Да, родители хотели иметь жилье в центре. – Говоря «в центре», он машет рукой, и я никак не пойму, значит ли это, что в центре жить уже не модно, или, наоборот, модно, или жилье в центре всегда актуально. – Он живет здесь временно, пока не определится с аспирантурой. – Я однажды встречалась с этим его другом в баре на полпути между Нэшквиттеном и Бостоном. Помню, он без умолку болтал, что шоу из серии «очумелые ручки» уже никому не интересны. – С тобой все в порядке? – спрашивает он, когда мы идем по кирпичной дорожке к крыльцу.

К счастью, отвечать не приходится: открывается железная дверь дома, и его друг выглядывает наружу, приставив ладонь козырьком ко лбу.

– Говорю же, я слышал голоса! – объявляет он. – Сначала решил, что у меня крыша поехала, что я сбрендил и не в хорошем смысле, понимаете, о чем я?

– Нет, не сбрендил, это всего лишь мы, – отвечает поэт, и я поднимаюсь за ним по крыльцу. Я уже собираюсь переступить порог, когда его друг хватает меня за плечо.

– Ты повидала всякое, я прав? – спрашивает он.

– Извини?

Он притягивает меня к себе, обнимает, целует в лоб. Уж не знаю, под чем он, но его руки дрожат, и ребра ходят ходуном.

– Травма тебе к лицу.


Званый ужин многолюден, элегантен и совершенно невыносим. Смысл инсайдерских шуток от меня ускользает, я не знаю имен и не понимаю отсылок. Моя соседка по столу – Элиза? Элла? Эзадора? – так сильно надушена, что вкус ее парфюма чувствуется на языке, мыльный и мускусный, как вода после мытья. Большой обеденный стол рассчитан на двенадцать человек, а нас шестнадцать. Мы сидим, притиснувшись друг к другу; крошки летят на соседские рукава, мы задеваем локтями соседские тарелки, а волосами – соседские плечи. Один из гостей говорит на португальском, хотя мы выяснили, что никто больше не знает португальский, только испанский; потом кто-то решает попрактиковаться в каталонском наречии, другие лезут с французским, и все это время я гадаю: то ли у меня инсульт, то ли действительно никто за столом по-английски не говорит. Я сижу почти посреди стола, в центре бури, и не раз за вечер боюсь упасть в обморок от жары, вина и оттого, что вокруг разговаривают все, кроме меня самой. Так проходит два часа; я уже ничего не хочу, хочу лишь вернуться домой. Но стоит отвести поэта в сторону, когда он идет за очередной бутылкой красного, как он сжимает мне плечо и произносит: скоро придет режиссер. Ты должна с ним познакомиться. Подумай, сколько дверей перед тобой откроются, если ты поговоришь с режиссером.

– Хочешь? – спрашивает моя надушенная соседка. Она пьяна и выкладывает дорожки кокаина прямо на грязной тарелке. Белый порошок впитывает растаявшее масло.

– Нет, спасибо.

– Вы двое, – она машет куда-то в сторону, вроде на камин, – я вас вообще не понимаю.

Я знаю, что она имеет в виду.

– Почему это?

Она обиженно, а может, растерянно вскидывает брови.

– Он такой… – она невнятно размахивает руками, – …а ты такая… – сжимает кулаки и бьет их друг о друга. – Понимаешь?

– Прекрасно понимаю, – отвечаю я и потираю ей спину: она упала лицом в тарелку.

– Мне нехорошо, – бормочет она, – кажется, меня стошнит. – Тогда-то я вскакиваю с места, бросаюсь в коридор и начинаю искать сумку.

Воздух на улице свежий и чистый, как кипяченое белье. Я с таким усердием вдыхаю, что сперва не замечаю друга, который здесь живет; он стоит, привалившись к перилам крыльца, и смотрит вдаль, как жена, провожающая моряка в далекое плавание.

– Вечеринка наскучила? – спрашивает он.

– У меня мигрень.

– Ага. – Он окидывает меня взглядом и извлекает из кармана фляжку. Я делаю глоток, надеясь, что там виски, но в фляжке оказывается что-то горькое, с травяным вкусом. – Фернет, – поясняет он, когда я возвращаю ему флягу. – Напиток богов.

– Разумеется, – отвечаю я, и он смеется, будто я сказала что-то смешное. – А ты не знаешь, когда придет ваш друг-режиссер?

Друг поднимает голову и смотрит на меня.

– Какой режиссер?

– Не знаю. Один из ваших приятелей из колледжа, кажется.

Он как будто меня не слышит.

– Мы не заслужили такой прекрасный вечер. – Он снова опускает голову. – Но ты заслужила.

У меня вырывается смешок.

– Почему это я заслужила?

Он снова смотрит в небо и не отвечает, но медленно и беззвучно шевелит губами, как рыба. Я встаю напротив, пытаясь привлечь его внимание.

– Режиссер, – повторяю я. – Ты не знаешь режиссера? – Беру его за подбородок и аккуратно поворачиваю к себе его лицо.

– Это же мой дом, верно?

– Да.

– Если бы я пригласил режиссера, я бы, наверно, об этом знал? – Он шумно фыркает, как конь. – Я же специально уточнил в приглашении: никаких рандомов. Ненавижу пускать в свой дом незнакомцев.

И тут до меня доходит. Поэт всегда пытался меня мотивировать: присылал расписание групповых тренингов, каталоги местной школы искусств и новости общественного колледжа, но такое учудил впервые. Я отпускаю подбородок его друга.

– Кажется, меня обманули.

– Что? – Он хватается за щеки и раскрывает рот. – Нет! Это просто недопустимо.

– Рада, что ты так думаешь. – Беру телефон и пытаюсь найти нужную иконку на экране, перечеркнутом радужной трещиной, которая в последние дни расплылась пуще прежнего. – Как отсюда лучше уехать?


Через полтора часа Чарли заезжает за мной в полуночное кафе, где мы с хозяином вечеринки едим эклеры и пьем минералку со вкусом розмарина. Тот утверждает, что уже не под кайфом, но потом спрашивает, почему птицы на обоях порхают и «что за бред несет этот сумасшедший». (Этот сумасшедший – он сам, он говорит это сам себе.) Прежде чем сесть в машину, прошу его дойти до дома; он вприпрыжку бежит по тротуару и выкрикивает прозвище, которое мне придумал: Тигренок-Воин.

– Господи, кто это? – говорит Чарли, когда я сажусь на пассажирское сиденье.

– Самый приятный человек на этой вечеринке, хочешь верь, хочешь нет. – Чарли качает головой и выезжает на главную улицу, где в субботу вечером образовалась пробка. – Спасибо, что приехал меня забрать. Просто поезд…

– Знаю. – Он поднимает руку, не отрывая взгляд от тормозных огней автомобиля перед нами. – Знаю, Рэй.

Привалившись к окну, я засыпаю, а когда просыпаюсь, вокруг знакомые места. Чарли собирается свернуть на мою улицу, и тут я спрашиваю, можно ли остаться у него.

– Можешь отказаться, если это странно. Я просто не хочу ехать домой. – На самом деле, я уже не помню, когда в последний раз ночевала дома, а не у поэта. Морин, моя хозяйка, вечно хочет говорить о Люси. Когда ей приспичивает «поболтать», как она выражается, она стучит по полу ручкой швабры (то есть мне в потолок); это сигнал встретиться с ней на шаткой лестнице черного хода. Она ведь случайно упала, да? – спрашивает она всякий раз, как будто с прошлого раза у меня появился новый ответ, кроме «я не знаю». Люди, которых трагедия не затронула напрямую, почему-то всегда хотят быть к ней причастными. Но вы же были близки, сказала однажды Морин и протянула мне стаканчик бурбона. Я не знала, как отказаться. Ее дочь и сын спали в доме, а мы сели на лужайке в пляжные шезлонги. Ты должна понимать ее психологию, настаивала Морин. Я ничего не знаю, ответила я, потому что это была правда. Мы видим лишь нашу собственную интерпретацию, а какой человек на самом деле – не знаем.

– Ладно, – говорит он и проезжает поворот. – Можешь переночевать в комнате Люси, если хочешь.

Не пойму: то ли он просит меня об этом, то ли проверяет на слабо́.

– Уверен?

Он кивает, глядя на дорогу.

– Не хочу, чтобы она была последней, кто там спал.


С несчастного случая я старалась не подниматься на третий этаж дома Чарли. Мансарду с низким потолком раньше использовали для хранения вещей, но, когда Люси исполнилось четырнадцать, ей обустроили там отдельную комнату. Помню, когда родители ей только об этом сказали, она позвала меня и все там показала. Она прикрепила образцы краски ко всем стенам, кроме одной, где планировала нарисовать фреску. Кажется, она ее так и не дорисовала.

– Хочешь подняться наверх? – спрашивает Чарли. Мы стоим внизу лестницы. В туманном свете лампы в коридоре ступени кажутся крутыми и опасными.

– Когда ты сам туда в последний раз поднимался?

Он качает головой.

– Бринн туда ходила, – отвечает он, а я задумываюсь, понимает ли он, как это несправедливо. В старших классах я приходила к ним каждую неделю и сидела с Люси, чтобы Бринн могла работать, не отвлекаясь. Где тогда был Чарли, одному богу известно. Он упал в доках, сломал бедро, это я знала. Слышала, как родители шептались о нем вечером, решив, что я уже уснула: в нашем доме были такие тонкие стены, что, сидя в комнате, я слышала, как кто-то писает в туалете. Я отмечала слова, которые они часто повторяли: