Сначала женщины и дети — страница 35 из 53

вмешательство, безответственный, незрелый. Потом он исчез: родители сказали, он ездил к родственникам в Калифорнию. Через несколько лет это произошло опять, но тогда я уже в школе повидала всякого и понимала, что ни в какой он не Калифорнии, а в соседнем городке в здании из светлого кирпича, где находилась реабилитационная клиника «Санрайз Рехаб».

Я никогда не слышала, чтобы взрослые (кроме полицейского, читавшего нам лекции о вреде наркотиков) упоминали, что в городе процветает подпольная торговля рецептурными препаратами. Все знали, что их можно купить у ребят в «Виллидж Маркет» или у Кассандры из прачечной самообслуживания, если сказать нужные слова. После маминой смерти я не раз об этом думала. Моя подруга Дженнифер принесла на похороны маленький пакетик; теперь я понимаю, что из всех жестов поддержки этот был самый заботливый. Но я побоялась принимать таблетки. Есть люди, которые исчезают, а потом возвращаются, как Чарли. А некоторые просто исчезают. И таких больше.

Однажды я прямо спросила маму, наркоман ли Чарли, и та буквально взорвалась: никогда не видела, чтобы она так сердилась. Думаешь, ты все знаешь? – кричала она. Я специально ограждала тебя от всего этого! Она так орала, что папе пришлось ее успокаивать. Твоя жизнь – мечта! – вопила она, а он держал ей руки за спиной. Я никогда ему не рассказывала, что нашла на следующий день. Пузырек от таблеток, спрятанный под носками в ящике маминого комода; срок годности вышел несколько лет назад, а на этикетке значилось имя Чарльза Андерсона.

– Пойдем, – он ставит ногу на первую ступеньку. – Бояться нечего.

На самом деле, нам обоим есть чего бояться. Но я все равно иду за ним наверх. – Нечего.

На площадке второго этажа он поднимает руку и тянет за веревку, привязанную к лестнице, ведущей на чердак. Раньше я никогда не видела, как опускали эту лестницу; она всегда была опущена. К моему удивлению, она выдвигается очень медленно.

В кармане жужжит телефон. Поэт пишет: где ты? Зак сказал, ты уехала?! Я нажимаю на кнопку, и экран гаснет.

– Готов? – спрашиваю я Чарли.

– Как никогда.

Комната наверху чистая, голая и просторная; без одежды Люси на стуле и зеркале, без раскиданных по полу принадлежностей для рисования, без самой Люси она кажется огромной. В самом центре окошка под треугольной крышей видна луна, будто так и задумано; мягкий свет заливает лакированные деревянные полы. Здесь стало очень пусто и стерильно: Бринн убрала с полок книги, достала одежду из шкафа, заменила ярко-синие простыни Люси на белые. Комната была бы похожа на картинку из каталога, если бы не роспись на стене у кровати.

Стена разрисована всеми оттенками морской воды: глубокий сапфировый ночного океана, прозрачный зеленый приливных бассейнов, светлая бирюза солнечных волн. Цвета переходят друг в друга, как разводы на флорентийской мраморированной бумаге, которая так нравилась Люси; она купила целую упаковку этой бумаги на деньги, подаренные на конфирмацию. (Чарли и Бринн узнали об этом лишь через несколько недель, когда захотели положить эти деньги на сберегательный счет.)

Я подхожу к стене, и краска, местами наложенная так густо, что выступает, как горные вершины, будто затягивает меня вглубь картины. Я следую ее зову. Меркнет боковое зрение, я приближаюсь, и стена перед глазами расплывается, превращаясь в чистый текучий цвет. Скользкий, свободно льющийся, тающий. Синий с зеленым и примесью фиолетового, как жирная пленка на бульоне, бензиновая пленка на луже, блик на мыльном пузыре. Таяние – это процесс или результат? – размышляю я. Оттенки плывут перед глазами. Я боюсь смотреть вниз, на свое тело. Тела неподвижны; их контуры неизменны. Тела все портят, однажды сказала Люси. Наверно, она шутила, а может, я себя в этом убедила, чтобы саму себя успокоить. Когда она это сказала? Я столько не помню, а как бы мне хотелось запечатлеть все то, чему я была свидетелем, накрыть перевернутой банкой, как подопытный образец, который навсегда останется со мной.

25 мая. Я еще не ушла на работу. Я вышла из душа; звонит телефон, который я положила на ободок раковины, и я тянусь за ним мокрой рукой. На экране вспыхивает имя Люси. Она хочет, чтобы я ее забрала, она не помнит, приняла ли лекарство. Я не спрашиваю, почему она звонит мне, а не Чарли или Бринн.

Когда я заезжаю на школьную парковку, она уже ждет на тротуаре.

– Спасибо, – говорит она и садится в машину. В ее голосе слышится раздражение, и злится она в том числе на меня, потому что мне никогда не понять, чем это раздражение вызвано.

Я все равно спрашиваю, как прошел день, а она отодвигает сиденье на максимум и закрывает глаза.

– Фигово.

– Все так плохо? Еще только одиннадцать утра.

– Слишком много дел и слишком мало времени. – Она внезапно выпрямляется, будто ее осенило. – Можешь одолжить мне платье? Какое-нибудь развратное?

– Для портфолио?

Она кивает.

– Надоело делать автопортреты. Хочу перевоплотиться.

Честно говоря, автопортреты Люси меня пугают. На одном она стоит под душем, повернувшись спиной, и намыливает потемневшие от влаги волосы. На другом – наклоняется и крутит колесико на бэби-мониторе, который родители дали ей на случай ночного эпилептического припадка: ее пижамная футболка при этом едва прикрывает бедра. На третьем сидит, ссутулившись, на табурете в кухне и подносит к губам белую таблетку; под полосатым свитером проступают торчащие позвонки. Она всегда снимает себя со спины и будто пытается переплюнуть то видео, показывая себя в самые интимные моменты. Камера пожирает ее глазами, как похотливый незнакомец.

– Даже не знаю, есть ли у меня такое, – отвечаю я.

Она прикладывает к шее два пальца: считает пульс. Из-за припадков у нее повышенная тревожность, страх следует за ней по пятам. Ее сердце бьется так громко, что, засыпая, она его слышит, а грудь от напряжения болит. Она заставила меня пообещать, что я никому не скажу, особенно ее родителям. Я держу обещание.

– Ты делаешь дыхательные упражнения? – спрашиваю я.

– Как же это по-взрослому, – жалуется она. Ее глаза по-прежнему закрыты. – Данный запатентованный метод решит все ваши проблемы!

– Но нельзя же ничего не делать.

Мне удается привлечь ее внимание.

– Вообще-то, я много чего делаю.

Я интерпретирую это как сигнал мне заткнуться. Я только один раз видела Люси во время припадка, это случилось, когда мы плавали. Ей тогда еще не выправили дозу лекарств, врач считал, что ее случай легкий: живи обычной жизнью, сказал он, только пусть рядом всегда кто-нибудь будет.

Я плавала на спине, а когда выпрямилась, увидела, что Люси барахтается в волнах. Сперва решила, что она прикалывается, но потом она вынырнула, и я увидела, что глаза у нее совсем закатились, видны только белки. Я закричала. Уж не знаю, что именно я кричала, но от крика жгло горло. Я притянула ее к себе, пальцами раскрыла ей рот и попыталась вычерпать воду, бултыхавшуюся в горле; потом подплыл спасатель и велел отпустить ее, мы вместе поспешили на берег, он уложил ее на спину и стал давить ей на грудь, а она – выплевывать морскую воду. Я стояла на коленях на песке и не чувствовала, как тот раскалился от солнца; я поняла это только потом, когда начала слезать кожа на ногах, а в голове пронеслось: диастат, мне нужен диастат [20]. Лекарство лежало у меня в сумочке, я бросилась к ней и, казалось, бежала несколько миль и бесконечно рылась в сумке, а пальцы были скользкими от морской воды, солнцезащитного крема и пота. Я бросилась обратно, споткнулась на песке и протянула шприц спасателю; тот сказал, что знает, как им пользоваться. Он приспустил ее плавки и нажал на дозатор. Уровень белой жидкости в шприце стал уменьшаться. Лишь тогда я увидела, что нас окружила толпа: мамаши с потрясенными обветренными лицами и их бестолковые дети в панамках. Расступитесь, кричал спасатель, но они не расступались.

Припадок прекратился. Я не могла смотреть в белые глаза Люси, поэтому смотрела на ее ноги с прилипшим песком. Ее пальцы прекратили дергаться. Расступитесь, повторил спасатель, и кое-кто из зевак действительно ушел, ведь самое интересное кончилось. Через несколько минут Люси пришла в сознание. Ее глаза затуманились, она ошарашенно озиралась по сторонам и морщила лоб. Растерянным голосом она назвала имя, и я поняла, что это имя спасателя: они были знакомы. Неудивительно. Ему было лет шестнадцать, не больше. Где я была? – спросила она.

Я объяснила, что у нее случился припадок.

Она медленно села; спасатель положил ей руку на спину. Со мной все хорошо, сказала она и хлопнула его по руке. Взгляд упал на шприц с препаратом на песке. Кто это сделал? – спросила она, указав на шприц. Мы со спасателем молчали.

Все в порядке, ответил он. Это же лекарство.

Когда он это сказал, она изменилась в лице, и я поняла, что она сейчас заплачет. Поехали домой, проговорила я, и помогла ей встать. Поблагодарила спасателя, и тот помахал нам на прощание.

Она начала всхлипывать, когда мы шагали по дощатым мосткам. Меж досок пробивались камыши и царапали нам ноги. Он всем расскажет, вскрикивала она между судорожными вздохами. Всем!

Не расскажет, ответила я, и она резко остановилась.

Она повернулась, запахнула полотенце на плечах и покачала головой: кажется, я разочаровала ее так сильно, что у нее не хватало слов это выразить. Ты даже не догадываешься, на что способны люди, сказала она.


Мы подъезжаем к ее дому, и она велит мне ждать в машине. Я вожусь с радиоприемником и представляю, как она заглядывает в утреннюю ячейку таблетницы и проверяет, приняла ли кеппру [21] или забыла. Это кажется таким неподходящим занятием для юной девушки.

– Черт, – говорит она, вернувшись. – Все-таки приняла. – Она захлопывает дверь и начинает теребить бровь. Кожа над верхним веком розовеет.

– Ты же знаешь, что всегда можешь со мной поговорить? – спрашиваю я по дороге в школу. – Тебе станет лучше.