– Я не хочу, чтобы мне стало лучше, – бросает она. – Мне бы для начала научиться контролировать свое тело. – Она открывает окно, и в машину врывается горячий воздух. Не успеваю предложить включить кондиционер, как она закрывает окно.
Я не говорю ни Чарли, ни Бринн, что в тот день заезжала за Люси. Глядя, как она поднимается по бетонному школьному крыльцу, ссутулившись будто под весом огромного рюкзака, я еще не знаю, что вижу ее в последний раз. Когда она с усилием тянет на себя створку двойной двери, я думаю, что нам бы устроить девичник и спокойно поболтать по душам, чтобы никто не мешал. Можно заказать пиццу, взять Люси немного пива, одну бутылочку. Вот приеду домой и напишу Чарли. Но я забываю и так ему и не пишу.
Что-то мелькает у меня перед глазами, что-то бежевое. Пальцы, пальцы Чарли: он щелкает ими прямо у меня перед носом.
– Эй, – говорит он, когда я моргаю, – что с тобой?
Я встряхиваю головой, и он больше не спрашивает.
– Когда она ее дорисовала? – Я указываю на фреску. – Мне она говорила, что еще не закончила.
– Она и мне так говорила – я еще не закончила, еще не готово! А мне кажется, готово. – Он садится на кровать; матрас под ним скрипит.
Я протягиваю руку и дотрагиваюсь до выступающих гребешков застывшей краски: глянцевых, гладких и похожих на пластик. Провожу рукой по стене и нащупываю шероховатые участки: что-то примешано к краске, может быть, блестки, а может, песок.
– Что мне с ней делать? – спрашивает Чарли.
Я слушаю вполуха и поворачиваю голову, присматриваясь к стене и к переливам света на шероховатостях.
– С чем?
– Я не могу ее здесь оставить. Но и избавиться тоже не могу. – Поворачиваюсь и вижу, что он уронил голову на руки; свет лампы падает на проплешину на затылке, грудь судорожно вздымается и опускается. Снова и снова. Он плачет.
В таких ситуациях люди обычно спрашивают: а чего бы хотела Х? Под Х подразумевается покойный близкий, но на самом деле Х – это ты сам, потому что вопрос задается лишь с целью оправдать то, что следует сделать, чтобы жить дальше: пожертвовать на благотворительность драгоценности, выбросить тетради, отдать кошку. Я не говорю, что нельзя залечивать раны. Но не надо притворяться, что умерший хотел бы того же, чего и мы: это несправедливо по отношению к нему. Ведь получается, мы лишаем его выбора.
Сажусь рядом с Чарли под вздох пружинного матраса. У него такие широкие плечи, что, когда я его обнимаю, я едва дотягиваюсь до противоположного плеча.
– Необязательно решать сейчас.
Он вытирает глаза костяшками.
– Не люблю откладывать.
Не знаю, как ему сказать, что теперь вся его жизнь – одно большое откладывание, что отныне ему будет хотеться лишь одного: как можно дальше оттянуть момент, когда все забудется. А это значит добровольное застревание в прошлом.
– Знаешь что, – говорю я, встаю и тяну его за руку. – Давай пока сделаем так. – Я снимаю верхнюю простыню с кровати и завешиваю ей стену, привязываю один уголок к дощатой двери шкафа, и простыня повисает, зацепившись за бугристый рельеф фрески, ее ущелья и выступы. Цвета слегка просвечивают, но только слегка. – Временное решение, – говорю я и знаю, что он никогда не снимет простыню.
Чарли вдруг кажется очень усталым, лицо западает под кожей. Круги под глазами выделяются так резко, будто их вычерпали ложкой.
– Я чувствую себя таким старым, – говорит он. Я помогаю ему спуститься по лестнице; тонкие фанерные ступени дрожат под нашей поступью. – Мне все равно, как я выгляжу, – добавляет он. – Но внутри… – он постукивает себя по груди, – …я ископаемое.
– День был долгий, – успокаиваю его я. – Это нормально.
Он прислоняется к дверному косяку своей комнаты и потирает лысину большим пальцем.
– А самая большая глупость знаешь в чем? Я никогда не верил, что однажды постарею.
– Может, и это нормально?
– Нет. Это заблуждение, как почти все, во что я верил. – Он протягивает руку и ерошит мне волосы. – Спокойной ночи, детка, – шепчет он, смотрит на меня, и я понимаю, что он видит ее. Я целую его в лоб, как делала Люси, и поднимаюсь наверх.
Утром поэт пришлет сообщение и попросит позвонить; я позвоню и скажу, что хочу с ним порвать. Он разозлится, потому что будет думать, что не сделал ничего такого, а просто хотел помочь. Тебе нужен был шанс, скажет он. А я не смогу его убедить, что это тут ни при чем, просто он мне не нравится.
Я пойду в «О’Дулис», хотя в субботу у меня выходной. Фредди уже поставит кофеварку с прогорклым кофе и нальет мне кружку, не спрашивая. Скажет, что мы еще покажем этим остолопам из «Мерфис», и я поверю, потому что сама люблю побороться за хорошее дело.
После работы я пойду на причал и позвоню отцу; тот как раз опустит чайный пакетик в пустую кружку, а на кухне засвистит чайник. Я буду ходить туда-сюда по дощатому причалу, постукивая свободной рукой по металлическим опорам, уходящим глубоко под воду и где-то там, в глубине, встречающимся с твердой землей. Папа скажет, что скучает по мне, а я отвечу, что тоже по нему скучаю, и это будет правда. У тебя там теперь целая жизнь, да? – скажет он. У меня всегда была тут жизнь, отвечу я, а он уточнит: своя жизнь. Я посмотрю на океан, пустой и по цвету точно совпадающий с черным небом в вышине, и почувствую, что прошлое и настоящее соединились, но впервые при этом почва не уходит из-под ног. Да, отвечу я, у меня теперь своя жизнь. И пойму, что могу ни за что не держаться и чувствовать себя спокойно.
Морин
Уже почти пять минут седьмого, Кушинг так и не пришла, а без нее начинать нельзя. Я отодвигаю стул; ножки скрипят по навощенному полу. Я сижу под баскетбольным кольцом, потому что доверила Лоретте выбор места для первого собрания года и та решила, что спортзал отлично подойдет, мол, там «особая атмосфера». Мало того, что мы в спортзале, четыре стола расставлены криво, пьяным прямоугольником, который будто забыл, что такое угол девяносто градусов. Диана, естественно, не принесла обещанное печенье, а Пегги заявила, что в канцелярском магазине закончились блокноты и «в ближайшем будущем поставок не предвидится». Стоит ли удивляться, что я объявила о дополнительном наборе в родительский комитет? Странно, что эти дуры вообще в состоянии утром встать и самостоятельно одеться.
Думаю попросить Лоретту включить присоединенный к моему ноутбуку проектор, но решаю, что справлюсь сама, и нажимаю на кнопку. На виниловом экране на противоположной стене появляется повестка дня; экран размытый и серый, потому что мои коллеги решили, что диджей на выпускной важнее смарт-доски. 17:50: общение. 18:00: вступительные комментарии. 18:03: осенний бал. 18:13: вечеринка в честь выхода тренера на пенсию. 18:18: Роберт Тейлор. 18:45: памятник Андерсон. 19:15: закрытие.
– Дженет это не понравится, – бормочет Диана с набитым орешками ртом. Поняв, что забыла печенье, она сбегала в машину и принесла гигантский контейнер с орехами, так заляпанный отпечатками пальцев, что пластик стал практически непрозрачным. Хотя этим дурам без разницы. – Такое надо сначала согласовывать с нами.
Спрашиваю Диану, читала ли она еженедельную рассылку, к которой я прикрепила повестку, и она отмахивается, зажав в руке кешью.
– У меня и так слишком много рассылок.
Открываются двойные двери у трибун. Я жду, что войдет Кушинг, но, к моей радости, входит Лайла Оуэнс, представитель педагогического коллектива в родкоме и моя единственная настоящая союзница. Как выяснилось, большинство мам вступают в родком ради сплетен; условия обучения детей их особо не заботят.
– Как дела? – спрашивает она, выдвигает стул и садится рядом.
– Да вот, пытаюсь разгрести это дерьмо. – Я выделяю жирным шрифтом «Роберт Тейлор» и «памятник», чтобы ни у кого не осталось сомнений: это основные темы собрания. Потому что они захотят говорить только о бале и вечеринке, и мы будем полчаса обсуждать преимущества бумажных скатертей перед ткаными. – А у тебя?
– Да так. Помаленьку. – И правда, выглядит она хреново. В конце года Лайлу хотели уволить, но потом началось расследование против Роберта, и директриса поняла, что этого делать не стоит. Хоть что-то хорошее во всей этой истории.
Она крутится на стуле.
– А где все?
В конце прошлого года более половины родителей ушли из родкома якобы по разным причинам (я разослала анкеты, кто-то ответил, что слишком занят на футбольных тренировках, а кто-то пошел на курсы преподавателей йоги). Но не надо быть гением, чтобы догадаться об истинной причине. После Люси все испугались, что нам теперь придется решать реальные проблемы. И если мой голос что-то значит, именно этим я и собираюсь заняться.
Двери у трибун снова открываются, и, клянусь, температура в зале тут же понижается градусов на пять. Заходит Дженет Кушинг, лютейшая сука из всех, кого мне приходилось встречать. На ней сапоги на высоком каблуке и шерстяное платье с запахом, перетянутое поясом на талии. Надеюсь, в аду в этом платье ей будет тепло. Она подходит к пустому стулу рядом со мной и достает из кармана сложенную бумажную салфетку. Несколько раз с силой проводит салфеткой по пластиковому сиденью и садится.
– Итак, – произносит она, – начнем?
Как я и думала, Лоретта, Диана и Пегги пытаются перевести разговор на организацию осеннего бала, хотя до него еще два месяца и он пройдет по тому же сценарию, что все осенние балы с начала времен. Я затыкаю их, сказав, что винный магазинчик в гавани согласился предоставить нам закуски и безалкогольный сидр.
– Правда? – спрашивает Кушинг. Она, кажется, совсем не удивлена, что винный магазин, который едва сводит концы с концами, решил спонсировать школьный бал. Но ее интересует любая возможность сэкономить. Не секрет, что она потратила весь бюджет на программу подготовки к поступлению в топовые колледжи: проект ее мечты, который не столько помогает детям, сколько съедает деньги.
– Да. Так что тему бала можно закрыть. – Не дав никому возразить, я вывожу на экран следующий слайд: надпись жирными красными буквами «ОТВЕТСТВЕННОСТЬ». Эти женщины тонких намеков не понимают. – Мы считаем, что к ситуации с Робертом Тейлором подошли без должного внимания и деликатности, – начинаю я. – То же можно сказать о Люси Андерсон.