Пауза. Шорох за дверью; кажется, перекладывает вещи.
– Заходи.
Жалюзи опущены, в углу жарит обогреватель, который она попросила купить, в комнате градусов тридцать, не меньше. Эмма сидит, сгорбившись в своем розовом кресле, на ней мужские боксеры (не знаю, где она их взяла) и тонкая белая майка. Сажусь на ее кровать, заваленную плюшевыми собачками, хотя каждое Рождество она обещает их убрать. Треплю за ухо самую старую собаку, Снежинку.
– Если бы ты нормально одевалась, не надо было бы включать обогреватель.
– Нормально – это как? – спрашивает она, не отрываясь от экрана ноутбука. – Как ты, в балахоны?
– Зачем же так.
– Но это правда.
– Я и не говорю, что неправда. – Она меня игнорирует. В комнате тишина, лишь щелкают клавиши и шипит обогреватель. – Что делаешь?
– Домашку.
– Как школа?
– Нормально.
– Новости есть?
Она перестает печатать и разворачивается в кресле.
– Пришла узнать сплетни, так и сказала бы. Но я ничего не знаю. Про мистера Тейлора ничего не известно, про Люси тоже с начала года никто не вспоминал. – Она поворачивается и снова начинает печатать.
Врушка. И где она этому научилась? Иногда я просто не понимаю.
– Я сегодня виделась с мамой Люси.
Она слегка приподнимает плечи, но продолжает печатать.
– Да?
– Угу.
Она не оборачивается, но я чувствую, что она формулирует вопрос. Мать всегда знает, когда ребенок подбирает слова.
– Было неловко? – наконец спрашивает она и перестает печатать. Приглашает к разговору, значит.
– Немного, да.
Эм ставит на пол босую ногу и медленно поворачивается ко мне.
– Ты ей сказала, что я сожалею?
– Она не знает, что это была ты, милая.
– Ты всегда так говоришь. А мне кажется, знает.
Я долго и внимательно смотрю на нее, что в последнее время удается сделать редко: она ведь вечно за закрытой дверью, под капюшоном или под завесой из волос. Ее лицо еще детское, мягкое и круглое, кожа молочно-белая, детский жирок не сошел. Она сидит, свернувшись калачиком, как непроросшее семечко. В ее возрасте я уже разбила машину, не имея прав, застала мать с мужчиной, который не был моим отцом, сделала аборт, пробовала кислоту, ездила автостопом вдоль калифорнийского побережья, видела, как умирает бабушка, сломала лодыжку, катаясь на горных лыжах, купалась голышом в океане в январе. А она приходит домой из школы, весь день сидит в голубом сиянии своего ноутбука одна, и больше ей ничего не нужно.
– Ты чего так на меня смотришь? – спрашивает она.
Когда я спросила, зачем она это сделала, она ответила: хотела, чтобы меня заметили. Что это значит? – спросила я. Эм, конечно, не была самой популярной девочкой в школе, но у нее были подруги, такие же бледные худосочные девочки, вечно приклеенные к своим смартфонам. Они не в счет, ответила она, имея в виду Джессику, Луизу и Холли. Как это не в счет, сказала я, и она разозлилась, в ней вспыхнула жгучая ярость, знакомая мне не понаслышке. Нет, вскрикнула она так громко, что мне пришлось сказать, чтобы она успокоилась, иначе Ллойд проснется. Нет, тихо повторила она. Никто не знает о твоем существовании, пока им что-нибудь не дашь. У меня во рту пересохло, когда она это сказала. И что ты им дала? – спросила я. Что-то, над чем можно посмеяться, ответила она, и ей даже не было стыдно.
– Я сожалею, – сказала она. – Ты же знаешь, что сожалею? – Она вдруг показалась сломленной, и у меня возникло странное чувство, что она не в противоположном конце комнаты, а где-то далеко.
– Знаю, Эм. Конечно, знаю. – Я встаю, подхожу и хочу погладить ее по голове, но она перехватывает мою руку.
– Не понимаю, что еще тебе нужно, – говорит она. – Смотришь на меня, как на мерзкого детеныша пришельца.
– Эм, отпусти.
– Ты собираешься вечно меня ненавидеть? – Она начинает дрожать. – Я лишь сделала то, что ты мне велела!
Я выдергиваю руку, и она хлопает себя по груди. Хочу сказать «я тебя не ненавижу», но вылетает лишь «хватит».
– Я хотела во всем признаться Люси, – тихо говорит она. – А теперь не могу даже извиниться.
Может, она в конце концов так бы и поступила, если бы я не вмешалась? Если бы не стала кричать, чтобы она надела пижаму и объяснила, что я такое увидела. А она не стала бы орать в ответ, что это просто шутка, швырять штаны и вопить, что я ничего не понимаю, потом плакать, всхлипывать и наконец, взорвавшись, снова кричать: хватит стыдить меня! Хватит, хватит, хватит! В разгаре скандала Ллойд приоткрывает дверь и спрашивает, все ли в порядке. Март на дворе, ему недавно исполнилось восемь, и я молю: пожалуйста, вот только ты не вырастай таким, как сестра. В порядке, отвечаю я, а Эм захлопывает дверь у него перед носом. Дверь закрывается, и на меня вдруг накатывает волна ясности, будто я вдохнула нюхательные соли: я вижу, что случится в следующем месяце. Родители девочки придут в школу, попытаются выяснить, откуда взялось это видео, ведь мы сами полгода назад подписали петицию о борьбе с кибербуллингом. Дети выдадут Эм с потрохами, у нее же нет настоящих друзей. Под давлением она прогнется: она слабая. А на собрании родительского комитета мамы устроят мне темную: неожиданно представят новую повестку дня. Пункт первый: петиция за избрание нового председателя.
Эм подписала видео словами: ЛОЛ вы только посмотрите. Другой подписи нет. Скажи, что тебе это переслали, говорю я. Она еще в полотенце, одежда кучей валяется на полу. Свали все на учеников по обмену из Италии, скажи, мол, у них юмор такой, итальянский.
Она садится на кровать и молчит. Хочешь, чтобы тебе по гроб жизни это припоминали? – спрашиваю я, и снова начинается. Она опять плачет.
Беру ноутбук и кладу на ее мокрые колени. Кто из них самый чудик? – спрашиваю я. Марко?
Каждый год по весне в школу приезжают ребята из окрестностей Рима; толку от этой программы ноль, итальянцы лишь заставляют понервничать своих временных опекунов, ускользая из дома по ночам, чтобы потрахаться на пляже. Кушинг затеяла это много лет назад: культурный обмен, блин.
Она кивает, не глядя на меня. Кажется, он аутист или вроде того, тихо произносит она.
Он все равно через неделю уедет. Я наклоняюсь и открываю ноутбук, стучу по клавишам, и экран вспыхивает. Уже через неделю всем будет плевать на Марко; какая разница, что он сделал.
Я стою у двери, а она печатает. Я знаю, что Ллойд стоит под дверью, прижав к ней ухо, и по обрывкам наших слов пытается понять, что происходит. Вы мне спать не даете! – воскликнет он, когда я наконец открою дверь.
Позже тем вечером меня начинает тошнить, и я часами сижу над унитазом и жду, что меня вывернет, но ничего не происходит, потому что эта тошнота не физическая. Тошно моей душе. Я лгунья, предательница, змея и все остальное, от чего предостерегаю дочь. Но меня предавали всю жизнь. В девять лет отец отвез меня к бабушке с дедушкой, в этот раз навсегда, и так и сказал: теперь ты сама по себе. И знаете что? Он был прав. Бывший пытался заморочить мне голову, мол, семья наше общее дело, кумбайя [22], мир и любовь, но нет уж. Ни за что! Лишь в одном человеке можно быть уверенным до конца, и от него ты не сможешь избавиться, даже если захочешь. И этот человек смотрит на меня из воды в унитазе.
– У меня домашка, – говорит Эм, поворачивается к столу, шмыгает и тянет за веко: она так делает, когда слишком долго носила контактные линзы. – Можешь просто оставить меня в покое?
– Эм, – начинаю я, но она поднимает руку.
– Я просто хочу быть от тебя как можно дальше, – медленно произносит она.
Ей все еще кажется, что она может меня ранить. Что ж, пусть думает, что хочет.
Толкаю дверь в ее комнату, но та обо что-то ударяется. Выхожу в коридор и вижу Ллойда; зрачки расширены, как у оленя в свете фар.
– В моей комнате было очень скучно, – говорит он и пятится.
Я вздыхаю и подзываю его.
– Пойдем готовить ужин.
Мы идем на кухню. Ллойд садится на столешницу, а я ищу в холодильнике хоть какой-нибудь овощ. В овощном ящике пусто, не считая вялых морковок и кочана брокколи, поросшего пушистой плесенью. Скорее бы Эм получила водительские права и смогла ездить по магазинам, но она не хочет. Говорит, что вождение усиливает тревожность. В наше время это никого не волновало.
– Почему ты так со мной не разговариваешь? – спрашивает Ллойд.
– Как?
– Как с Эм.
– А как я с ней разговариваю? – Я закрываю холодильник и оборачиваюсь. Ллойд сидит весь внимание, аккуратно сложив руки на коленях. Такой маленький чудик: мужичок в коротких штанишках. Совсем на нас не похож.
– Ты как будто… – он прижимает к губам кончик указательного пальца и подбирает слово, – …ее боишься.
Меня пробирает смешок.
– С чего мне бояться собственную дочь?
– Вот и я так раньше думал, – отвечает он. – Я думал, ты ничего не боишься.
Я такая нюня: сердце тает, когда он это говорит, в груди теплеет от нежности. Я тянусь через стол и целую его в лоб; он морщится.
– Твоя мама крутышка, да?
Ллойд не дурак. Он никогда ни с чем не соглашается, сперва не подумав. Он размышляет, пожевывая нижнюю губу. На прошлой неделе у него выпал зуб, на его месте зияет розовая дыра. Но по какой-то причине у него не возникает сомнений в существовании зубной феи, пасхального зайчика и Санта-Клауса. Это единственное, в чем он не сомневается.
– Эм круче, – наконец говорит он.
Я в шоке и даже не сразу соображаю, что ответить.
– Разве мы соревнуемся, кто круче? – спрашиваю я.
– Вы всегда соревнуетесь, – отвечает Ллойд удивленно, будто я забыла очевидную и очень важную вещь. Будто забыла, кто я.
На следующий день после работы иду на исповедь. Я работаю бухгалтером в кинотеатре «Маяк» в центре города; финансы день ото дня все хуже. В кинотеатре всего два зала, и даже те никогда не заполняются. Нынче все хотят удобные откидывающиеся кресла и чтобы напитки приносили прямо в зал, как в кинотеатре в соседнем городе. Люди стали такими неженками. А мне нравятся жесткие красные кресла в «Маяке», ну и пусть от них спина болит. Зато можно полностью сосредоточиться на происходящем на экране, тем более что наше руководство транслирует лишь инди-фильм