– Что там? – повторяет мама.
На соседке зеленые пластиковые шлепки, но она почему-то скидывает их, когда к ней подбегает парамедик и берет ее за руку. Носилки стоят на дорожке, но, кажется, соседке они не нужны. Парамедик помогает ей преодолеть последнюю ступеньку, но она опускается на тротуар и встает на четвереньки; живот свисает до самой земли. Я вспоминаю видеофильм о родах лошади, который нам показывали на биологии: повсюду была кровь, какие-то перепонки и липкое сено, но больше всего мне запомнился взгляд лошади, когда все кончилось: она будто не могла поверить, что сделала. Соседка поднимает голову и видит, что я на нее смотрю. Открывает рот, и ее губы дрожат. Она будто хочет сказать мне что-то важное, но вместо этого издает протяжный крик. Мне хочется пригнуться, спрятаться, но я делаю над собой усилие и заставляю себя смотреть.
– Что случилось? – кричит мама. Скрипит кровать; она поднимается. Соседка зажмуривается, но я продолжаю смотреть. Подходит еще один парамедик, женщина, и садится рядом с ней на тротуар. Гладит ее по лбу тыльной стороной ладони и что-то говорит, но я не слышу. Кажется, они хотят отвести ее в дом – парамедик- мужчина указывает на дом, – но соседка качает головой.
– Ничего, мам.
Она открывает дверь, и ее голос раздается уже в комнате:
– Джейн, не лги мне.
Она беззвучно шагает по ковру, и я не успеваю опомниться, как она подходит. Я чувствую запах ее давно не стиранной рубашки. Она так крепко хватает меня за плечо, что я заваливаюсь назад и отхожу от окна; мама меня обнимает, звонит телефон, соседка воет, а через миг к ее крикам присоединяется другой голос, тоненький, – голос того, кто пробует на вкус свой первый в жизни вдох.
Натали
Мать не может найти помаду.
– Да где? – в панике спрашивает она. Рука тянется через поручень больничной койки; приклеенные к ней трубки натягиваются. Зигзаг на мониторе, обозначающий пульс, скачет быстрее, как при любом малейшем неудобстве, которых сегодня было много: от отсутствия диетической колы до зуда, который никак не желал проходить, сколько я ни чесала ей шею пластиковой вилкой. Сигнал от аппарата вместе с шумом помех из соседней палаты напоминают звуки старого модема. На заре интернета я часами просиживала в мессенджере «АОЛ»[8], но общалась только с роботами, которые спрашивали, какой мой любимый фрукт и догадываюсь ли я, что меня на самом деле не существует.
– Мам, хватит. – Я беру ее за руку, которая даже в больнице густо намазана лосьоном с ароматом розы. Мать спрашивала медсестер, умеют ли те делать маникюр; мне стало так неловко за нее, что я убежала в туалет, лишь бы не слышать окончание диалога. Сейчас ее ногти накрашены сливовым лаком, только на большом пальце лак слез полосками, частично обнажив белый ноготь. Она прячет его в сомкнутый кулак; можно подумать, мне есть дело до ее маникюра. Я никогда не видела ее ненакрашенной и непричесанной: даже поздно вечером, когда она смотрит телевизор в розовой шелковой пижаме, на ее лице маска из тонального крема «Шантекай», который она покупает со скидкой в аутлете универмага «Нордстром». Однажды я слышала, как отец рассказывал друзьям, что она спит в макияже, подстелив полотенце, чтобы не испачкать наволочку. «Думаете, мне стоит беспокоиться?» – спросил он, но не серьезно, а в шутку.
– Попей воды, – я протягиваю ей воду в прозрачном стаканчике из больничного кулера, и она изящно отпивает. Я и забыла, как она умеет доставать, потихоньку подтачивать терпение маленькими просьбами и комментариями, как скульптор, обтесывающий мраморную глыбу. У нее, можно сказать, талант.
– Мне нужна помада, – не унимается она.
Почти час ночи. Ей нужно снотворное, а не помада. Но я все равно лезу в потертый серый пластиковый чемодан, принадлежащий отцу: у матери нет ни одной практичной вещи. На дне чемодана до сих пор видны черточки маркером: это меня однажды отправили в летний лагерь и я считала дни до освобождения. Тогда я впервые поняла мамину озабоченность внешностью. У девчонок в лагере были огромные чемоданы с медными замочками и узорчатые стеганые косметички с канцеляркой и наборами неоновых гелевых ручек. А моей самой красивой вещью был маленький ручной вентилятор с поролоновыми лопастями; я всем его показывала. Ты лучше его выброси, сказала Мона в первый вечер, когда мы зашли в душевую в шлепках, к подошвам которых прилипли опавшие листья.
– Нашла? – мать поправляет шелковый платок на обритой голове. Платков у нее несколько, они привязаны к металлическим ножкам прикроватной тумбы. Каждое утро я отвязываю их и даю ей выбрать. На завтра у нее запланирована мастэктомия, ей удаляют левую грудь.
– Не вижу. – Я нашла серебристую косметичку с целой кучей тюбиков и пушистых кистей, но помады среди них нет. – Ты бы лучше отдохнула. Завтра найдешь.
– Нет, нет. – Я смотрю на нее и замечаю, что ее зрачки превратились в зернышки, как всегда бывает, когда поиск вещи становится важнее самой вещи. Моя мать – одна из семи сестер, младшая дочь ловца лобстеров и секретарши католической школы, она рано смекнула, что упрямством можно добиться чего угодно. Тетя любит рассказывать, как они играли в «обезьянку». Келли, старшая, садилась за руль, остальные сестры набивались в кузов отцовского пикапа и, когда Келли останавливалась на знаке «стоп», хватались за ветки ближайшего дерева. Смысл игры заключался в том, чтобы как можно дольше не отпускать свою ветку, когда машина поедет. Другие сестры обычно быстро отпускали ветки, максимум через пару секунд, но только не мать. Вечером того дня, о котором идет речь, было холодно, и ей впервые разрешили поиграть, потому что недавно ей исполнилось девять. Девять, решили сестры, самый подходящий возраст, чтобы начать играть в «обезьянку». Они жили в западной части Нэшквиттена, где тогда росли густые леса, и на первом же знаке «стоп» мать схватилась за ветку тсуги. Уверена? – спросила Рэйчел, одна из средних сестер: ветки у тсуги больно колючие, в иголках. Мать желала доказать, что не робкого десятка, кивнула и крепко ухватилась за игольчатую ветку. Келли нажала на газ. В этот момент рассказа Рэйчел всегда говорила: девчонка оказалась с яйцами. Стальными.
В общем, мать так и не выпустила ветку, и та сломалась об кузов; мать вылетела из пикапа, описала кульбит, упала и откатилась за куст остролиста, где и лежала, закинув ноги за голову, будто застыв в кувырке, когда ее наконец обнаружили (а это произошло не сразу). На ладонях красовались ссадины, кожа полопалась, из ран торчали шипы. Мы сперва решили, что она убилась, рассказывала Келли. Лучше б я убилась, добавила однажды мать, когда сестры в сотый раз пересказывали эту историю за пасхальным бранчем, да с таким пылом, будто это было вчера. Когда она это сказала, все тут же замолчали.
– Поздно сейчас искать помаду. – Я указала на окно и луну над крытым паркингом. – Все закрыто.
– Попроси отца. Через дорогу есть круглосуточная аптека. – Отец сидит в машине и пьет кофе из автомата в бумажном стаканчике. Он разрешает себе отдохнуть раз в день всего двадцать минут, а остальное время сидит у ее кровати на складном стуле, отказываясь садиться в кресло, потому что кресло нельзя подвинуть вплотную к койке, а он хочет сидеть вплотную. – Отец сходит, – настойчиво добавляет она. Сходит, я в этом даже не сомневаюсь.
Телефон жужжит на батарее, где я его оставила. Я знаю, кто это: основатель пишет в корпоративный мессенджер. В Сан-Франциско девять вечера, хотя он может написать и в неурочный час, но сейчас он закончил проверять домашку младшего сына и взялся за дела. Я знаю, потому что однажды примерно в это время отвозила ему ноутбук и он настоял, чтобы я зашла и послушала сочинение его дочери по «Миссис Дэллоуэй». Она училась на первом курсе Йельского университета и только что дописала первые курсовые.
«Настоял», может быть, не совсем подходящее слово: он не требовал, чтобы я зашла, ему не пришлось меня уговаривать. Зайди, дочка прочитает тебе свое сочинение, сказал он, повернулся и пошел, со свойственной богачам уверенностью полагая, что я без возражений последую за ним. Я и не возражала.
Я прошла через мраморный холл с раздвоенной лестницей, стараясь не таращиться на гигантские портреты, которыми были увешаны все стены. Я не знала, кто на них изображен – возможно, члены семьи, знаменитые люди или просто неизвестные модели, нарисованные художниками, но золотые рамы выглядели такими тяжелыми, что я постаралась не приближаться к стенам из опасения, что какая-нибудь из картин упадет на меня и оглушит. Он же ни разу не оглянулся и уверенно шел вперед. Я семенила следом, стараясь не смотреть на предметы обстановки. Основатель и так занимал слишком много места в моих мыслях, и я знала, что с моим свойством зацикливаться на деталях я потом стану искать, сколько стоит мебель в его гостиной, гуглить отзывы на книги из его библиотеки и пытаться узнать на фотографиях в его доме кого-то из знакомых. Как и моя мать, я одержима жизнью, которой у меня никогда не будет, но не потому, что о ней мечтаю: мое любопытство скорее антропологическое. Мне интересен основатель, потому что, сколько бы мы с ним ни говорили и сколько бы его писем я ни редактировала, я никогда не смогу понять, что он за человек. Я не смогу этого понять, даже если побываю во всех комнатах в его доме. Видимо, пытаясь убедить себя, что его целью являются «инновации», а не презренный металл, человек приносит в жертву существенный фрагмент своего «я».
Наконец мы заходим на кухню; я дезориентирована, будто только что очнулась от крепкого сна. Дочь основателя сидит за кухонным столом с ноутбуком и бьет пятками по стене позади нее.
Это Натали, говорит основатель. Она закончила факультет английского.
Это не так – я закончила социологический, – но для основателя что английский, что социология, все одно, а я просто девчонка, которая ничего не смыслит в айти.
Я ожидала, что дочь, с которой мы не были знакомы лично (хотя я бронировала ей рейсы из колледжа домой на каникулы и координировала ее учебу), воспримет эту информацию с пренебрежением, ведь девочки- подростки терпеть не могут потенциальных «единомышленников», особенно если их навязывают родители. Но она улыбнулась. Ей недавно исполнилось девятнадцать: я все лето рылась в обширном семейном архиве, пытаясь отыскать ее свидетельство о рождении для заполнения одного из многочисленных университетских бланков. У нее был изнуренный вид, и на месте ее родителей я бы встревожилась, но я не была на их месте и потому ничего поделать не могла.