когда мы вернулись в свой блиндаж, сержант Андреев, шутя, встретил нас словами:
– Эх вы, снайперы! Человека не пожалели, в таком виде на тот свет откомандировали!
Сержант достал из кармана полушубка голубой конверт и повертел им у меня перед носом:
– За убитого фашиста спасибо. А вот и награда.
Это было письмо от жены:
«Здравствуй, мой родной! Вчера получила от тебя письмо. Ты не можешь представить, как обрадовались мы, что ты жив, здоров и бодр духом. О нас не волнуйся, мы все живы и здоровы. Но тяжко мне в разлуке. В жизни есть, родной наш, такие вопросы, которые нельзя решать в письмах. Если бы ты знал, как мне нужно с тобой встретиться! Хотя бы на час. Надо о важном деле поговорить!»
Я терялся в догадках: что могло случиться? Прилег на нары и не помню, как уснул, – а во сне ясно увидел жену и сына… Я лежал затаив дыхание, боясь пошевельнуться. Что, что могло у них случиться?
Ко мне подошел старший лейтенант Круглов. Внимательно взглянув на меня, он спросил:
– Какие новости из Ленинграда?
Я протянул командиру письмо, и, прочитав его и возвращая мне конверт, он тихо сказал:
– Да, трудно им без нас…
Позже связной подал старшему лейтенанту письмо на имя Ульянова. Командир вскрыл его и прочел вслух:
«Здравствуй, мой родной сынок Алешенька. Вчера получила от тебя долгожданную весточку. Не могу передать словами мою радость. Сынок, пиши почаще мне и Наденьку не забывай. Она, бедняжка, ждет тебя и очень волнуется. Алешенька, милый ты мой, я каждый день молюсь за тебя и верю, что ты вернешься. За меня ты не волнуйся, у меня все для жизни есть, только тебя нет со мною рядом. Пиши, сынок, как скоро выгоните с нашей земли этих фашистских мерзавцев. Кланяйся, сынок, своим товарищам, я и за них помолюсь… Чтобы вражья пуля миновала их. Большой поклон от дяди Прохора и тети Анастасии. Наденька сама тебе пропишет обо всем. До свиданья, родной мой.
Крепко обнимаю тебя.
Мама.
3 ноября 1941 года».
Круглов опустил голову. Молчали и мы. Дядя Вася, ворочаясь с боку на бок, глухо кашлял на втором ярусе нар. Андреев быстро подошел к пирамиде, взял свой пулемет, вышел в траншею. Зина сидела возле пылающей жаром печки, крепко закусив губы. То и дело она прикладывала ладонь к глазам.
Ротный молча закурил, аккуратно сложил письмо, спрятал его в нагрудный карман гимнастерки.
– Виктор Владимирович, – сказала Зина, – не пишите сейчас матери Леши, повремените малость.
– Придется повременить. Да ведь… – Не договорив, он вышел из блиндажа.
А вскоре я получил отпуск в Ленинград на три дня. Радости моей не было границ. Пробыть вместе со своими три дня! Было четыре часа ночи, когда я вышел на развилку дорог Ленинград – Стрельна – Лигово и осмотрелся. Позади меня, над передним краем, взлетали ракеты. Впереди лежала прямая асфальтированная дорога, покрытая тонкой коркой льда. По ней извивалась поземка…
Восемь километров я отмахал за один час и на проспекте Стачек остановился, чтобы передохнуть. Война изменила все вокруг. Фасады домов были иссечены осколками снарядов и бомб, вместо окон на занесенные снегом улицы глядят глубокие черные впадины. На Нарвском проспекте вдоль стены тянулась очередь плотно прижавшихся друг к другу людей. Увидев меня, разрумянившегося от быстрой ходьбы и мороза, люди на секунду повернули бледные лица в мою сторону. Но именно на секунду, потом их головы вернулись в исходное положение и взгляды голодных глаз устремились на дверь магазина. Многие сидели на земле; скорчившиеся, с зажатыми между колен руками, они казались мертвыми. Во время обстрела никто не уходил в укрытие. Люди терпеливо ждали открытия булочной, чтобы получить блокадный паек хлеба…
На углу Разъезжей и Лиговки горел огромный пятиэтажный дом, и никто не спасал домашние вещи. Стоящие возле дома люди протягивали к огню руки, подставляли теплу спины и бока.
По проспекту Нахимсона две женщины с трудом тащили на саночках труп, плотно завернутый в простыню. Группа красноармейцев шла в сторону фронта. Все время слышались разрывы снарядов…
Я подходил ближе и ближе к улице, где жила моя семья. Сердце усиленно билось. Вот улица Михайлова, мой дом. Я взбежал на третий этаж и остановился перед дверью своей квартиры, не смея постучать, – вдруг дети спят? Все же осторожно постучал и стал прислушиваться. Было тихо… Вторично я постучал уже сильнее, но к двери никто не подходил. Я сел на лестничную ступеньку и закурил. Руки дрожали. По спине пополз страх: «Где они? Почему никто не открывает? Что могло случиться за эти четыре дня, с тех пор как я получил последнее письмо Веры?» Вдруг я услышал на лестнице шаги и бросился вниз. Это была Катя Пашкова, дворник нашего дома. Ее трудно было узнать, так она изменилась.
– Тетя Катя, где мои жена и дети?
Она не ответила, а молча обняла меня и, не глядя мне в глаза, сказала:
– Вера Михайловна ушла из дому позавчера и не возвращалась.
– Куда ушла? Их эвакуировали?
– Нет, она ушла без вещей, со старшим сынком, а куда – не знаю.
Еле передвигая ноги, тетя Катя стала спускаться вниз по лестнице, не отвечая на мои вопросы. Я остановился среди двора. Куда идти, где искать? Или ждать на месте?.. Был ранний утренний час. Я пошел бродить по пустынным улицам города; меня останавливали патрули, проверяли документы, и я опять шел дальше без всякой цели. Так я дошел до Кондратьевского проспекта, и там меня застала воздушная тревога. Пронзительно завыла сирена, к ней присоединились тревожные заводские и паровозные гудки. В воздухе послышался надрывный гул моторов вражеских самолетов. Наша зенитная артиллерия открыла огонь, в ночном небе появились вспышки разрывов.
Почему-то только сейчас мне пришла в голову мысль: нужно спросить жильцов нашего дома, не знают ли они чего-нибудь о жене. Возвратившись в свой дом, я стал расспрашивать соседей по квартире, куда ушла жена, – но никто ничего не знал.
«Возможно, они попали под обстрел и ранены», – подумал я. Обошел больницы: нет, нигде нет…
Недалеко от нашего дома, на Нижегородской улице, я увидел людей, стоявших возле разрушенного здания. Люди следили за дружинницами, откапывавшими погибших. Одна пожилая женщина узнала среди убитых свою дочь, и обезумевшую от горя мать куда-то увели. Вот здесь и мне суждено было пережить сильнейшее в моей жизни горе. Прошло несколько часов ожидания на Нижегородской… Со двора дома две девушки вынесли на носилках изуродованное тело ребенка. Я сразу узнал своего семилетнего сына Витю. Я взял сына на руки и прижался ухом к его груди, но напрасно: он был мертв…
Не выпуская из рук мертвого сына, я присел на край панели и просидел так, не помню, час, или два, или сутки. Вокруг меня толпились прохожие, что-то говорили, женщины плакали, спорили с милиционером. Я не обращал на них внимания, сидел, опустив голову, крепко держа в объятиях своего мальчика, и боялся поднять глаза, зная, что могу увидеть мертвую жену. Кто-то тронул меня за плечо. Это был милиционер – он попросил меня отнести тело сына к машине. Здесь, у машины, я увидел лежащую на носилках мать моих детей, Веру. Она тоже была мертва. Я опустился перед ней на колени, положил рядом с ней Витю. Затем то жену, то сына я брал на руки, прижимал к груди, целовал их мертвые лица и опять клал рядом, не понимая, зачем это делаю…
Дружинницы взяли из моих рук жену и унесли в машину вместе с сыном. Утром я похоронил их на Богословском кладбище в одной могиле. Долго сидел я у свежего холмика, а к дощатому сараю все подходили машины с погибшими ленинградцами… Я брел к сараю, куда уносили изуродованные тела взрослых и детей, искал среди них своего малютку – сына Володю и, не найдя, опять возвращался к дорогому мне холмику…
Где-то в городе слышались разрывы снарядов, в небе гудели моторы, а в воздухе кружились снежинки, словно боясь опуститься на землю, политую человеческой кровью. Меня не покидала мысль о втором сыне – Володе. Где он? Как найти его? Я решил немедленно отправиться домой и начать там поиски. По пути меня опять застала воздушная тревога. Я вошел под арку дома и хотел остаться во дворе, но две девушки-дружинницы настойчиво потребовали, чтобы я прошел в укрытие.
В просторном помещении, освещенном керосиновой лампой, стояли детские кроватки и коляски. Маленькие дети спали. Те, кто были постарше, играли в прятки. Взрослые сидели молча, понурив головы. Одна из девочек подошла к матери и стала теребить ее за рукав:
– Мама, я хочу кушать, дай мне кусочек хлеба, дай. Мать погладила девочку по голове:
– Нет, доченька, хлеба, нет.
Девочка ткнулась лицом в подол матери, ее худенькие плечики судорожно задергались. Мать, закусив посиневшие губы, гладила вялой, безжизненной рукой белокурую голову ребенка.
Я снял со спины вещевой мешок, достал хлеб и банку консервов, отрезал кусок черствого хлеба, положил на него ломтик мяса, и протянул девочке. Остальные дети прекратили игру и молча, выжидающе смотрели на меня. Я машинально резал ломтики хлеба и мяса, давал их детям, а сам продолжал думать о Володе.
Пожилая женщина подошла ко мне:
– Дорогой товарищ, не накормите вы нас своим пайком. Поберегите себя, вам воевать надо.
Тревога кончилась…
Во дворе нашего дома меня встретила тетя Катя. Вид у меня, должно быть, был ужасный. В течение двух последних суток я не смыкал глаз, а про еду и вовсе забыл. Дворничиха ни о чем не спросила: она уже все знала. Молча она взяла меня за руку и, как слепого, увела в свою комнату:
– Вы простите меня, старую дуру, за то, что я вам при встрече не сказала. Все наша жизнь теперешняя… Жив, жив ваш Володя, у меня он.
Я бросился к стоявшей в углу детской кроватке и увидел спящего сына. Живой! Невредимый! Мой сын, мое сердце!
От счастья у меня захватило дух, и я помню, как целовал исхудалые, морщинистые руки тети Кати…
Мы осторожно вышли на кухню и прикрыли за собой дверь. Эта добрая простая русская женщина, держа меня за руки, как ребенка, утешала: