Когда нога начинала болеть слишком сильно, я матерился и, представляя себя Ахиллесом, принимал анальгин. Его приходилось жевать, разбавлять слюной, глотать, пытаясь не поперхнуться, а эффекта хватало на двадцать минут, после чего нога начинала болеть снова.
Под утро слегка отпустило, но в туалет выйти все-таки не смог. Ноги хватало максимум на четыре шага, потом валился. Пробовал дойти трижды, ударился о стену и в койку возвратился уже ползком. После рассвета терпеть стало больно, и я решился было в окно, но передумал — глупо и дико. Мимо могла следовать Надежда Денисовна, могла вполне увидеть мой пассаж, я представил эту картину необычайно четко и передумал. А потом, ссать в окно неприлично. К тому же наверняка есть какая-нибудь примета, поссал в окно — отсохли уши, поссал в окно — надулся зоб.
Я терпел еще некоторое время, но вдруг понял, что можно сделать это в щель в полу. Щели были узкие, пришлось долго искать подходящую.
Это было позорно. После я отвалился на спину и стал жить с позором. По потолку ползла одинокая букашка, от этого мне стало нестерпимо жаль себя и тоже захотелось куда-нибудь заползти, чтобы не трогали, жить в орехе. Но я дополз только до койки, попытался в нее подняться — и сразу свалился обратно. Тошнило. Когда тошнит, лучше лежать на полу.
Устроился поближе к стене.
Холод. Вернее, озноб. Меня знобило, видимо, от ноги.
На вешалке куртка, докатился до куртки, сдернул, оборвав вешалку. Надел. Буду лежать.
На полу я уснул.
Наверное, уснул. Я терпеливо закрывал глаза, отгонял Зинаиду Захаровну и все-таки отогнал, но вместо моей внезапной подруги в голове начинали вертеться даже не мысли, а их обрывки, клочки, конфетти, я не мог ни за что зацепиться в этом снегопаде, внутри головокружения разворачивалось еще одно головокружение. Я перевернулся на живот и крепко приложился лбом к доскам пола, попытавшись остановить это вращение, но тоже не получилось. Но удалось отодвинуться от этого кружения внутри головы, отстраниться, я словно сосредоточился в части черепа, свободной от мыслей. Здесь было холодно и светло, мне нравилось в этой части. Но холод и свет продлились недолго, скоро постороннее стало просачиваться и сюда — сначала Рома, потом незнакомая баба, потом Снаткина. Приперлась Снаткина, я видел ее сквозь закрытые веки, она сидела на табуретке, раскачивалась и бормотала, глядя в стену. Это был сон, но когда я открыл глаза, понял, что нет — Снаткина сидела на табуретке возле стены.
— Доброе утро, — сказал я.
Снаткина протянула мне литровую бутылку с лимонадом ярко-зеленого цвета.
— Спасибо, — сказал я.
Бутылка холодная. Тархун. С детства ненавидел тархун, сладкая приторная дрянь, но сейчас он оказался весьма кстати. Я сделал несколько глотков.
— На вот еще…
Снаткина сунула в руку тубу с шипучим аспирином и три пакетика нимесулида.
— В бутылку все ссыпь и потряси.
Я скрутил крышку. Шипучий аспирин поломал пополам, запихал пять таблеток и весь нимесулид. Смешал и выпил.
— Через полчаса подействует, — пообещала Снаткина. — Это меня старый врач научил, от грыжи лучшее средство.
Но подействовало раньше, минут через пятнадцать. Ногу перестало дергать, и температура, похоже, слегка уменьшилась, и грыжа наверняка рассосалась, и напиток освежал и бодрил.
— Пить охота, — сказал я.
— Воды нет, — сказала Снаткина. — Зинка всю воду откачала. Опять подыхать будем.
— Думаю, скоро наладят, — предположил я.
— Она уже наладила. Возле военторга цистерну поставила, десять рублей литр.
Возле военторга. Я не помнил, где военторг. Наверное, за линией. Там торговали погонами и лампасами, там можно было купить ниппель. Точно, ниппель. Зачем здесь военторг?
— Охлопковы не из Чагинска, из Пруткова, а там урод на уроде, ты же знаешь.
— Да, — сказал я. — Знаю.
— Как в двадцать четвертом коммуну стали устраивать, дедка их дом продал, в телегу погрузился — и поехали в Сибирь. Он, баба и детей семь штук, не хотели в коммуне работать. Охлопков-то шил, в Пруткове много шитиков, думал, что в Сибири коммун нет, а шить всем надо. До Катуни дошли, стали там жить в Казачинском, сняли дом небольшой. А в двадцать девятом вдруг в Чагинск вернулись. То есть сам Охлопков не вернулся, а баба его вернулась и детей трое. Страшные все, худые, вшастые. Охлопков вроде от дизентерии умер, а где похоронили, неизвестно, может, сожгли — тогда дезинтерии боялись. И что с остальными детьми случилось — неизвестно, никто не говорил. А бабка Зинки…
Снаткина захлебнулась воздухом и минуту пыталась продышаться, сопя.
— А бабка Зинки с ума скоро сошла.
— Тут все сходят с ума, — заметил я.
— А я тебе про это и раньше говорила, рак и помешательство. Рак в мозги прорастает, вот люди и дурят. А бабка Зинки и сама по себе полубелая была, а как вернулась с Катуни… Ее в дурдом сразу сдали, потому что она молола… Говорила, что детей продала…
Снаткина замолчала, словно вспоминая.
— Да, так и говорила — продала. В дурдоме снова родила, от кого неизвестно, от дурака, наверное. А сама через год удавилась. Здесь все так… Здесь полгорода передавились, а Надюха оформляет, будто уехали, а они не уехали, их на новом кладбище в два слоя хоронят.
— Что?
— Мертвец на мертвеце, — Снаткина показала скрещенными пальцами. — По ночам закапывают, а Зинка и рада, Зинка всех ненавидит. Ее мать здесь по улицам гоняли, а ее саму в реке топили. Тебе там посылка пришла.
— Что?
— Посылка пришла.
— Где? — не понял я.
— На почте. Я за пенсией ходила, сказали, что тебя посылка пять дней дожидается.
Я сел.
— Лежал бы, — сказала Снаткина. — Пока опухоль не сойдет, не шевелись. Сухожилия так порвать можно. А посылку месяц хранят, никуда не денется.
— Мне уже лучше.
Я оперся о спинку кровати и встал. Нога ничего не чувствовала. Сделал шаг. Уже больно.
— Велосипед возьми, — посоветовала Снаткина. — Я выставила.
— Спасибо.
— А то лежал бы. Лежи себе.
— Прогуляюсь…
— Аккуратнее гулять надо, — сказала Снаткина. — Аккуратнее.
— А что так?
— Так Зинка же, — Снаткина подмигнула. — У Зинки такой порядок, смотри теперь!
— Какой порядок? — не понимал я.
— Ну, так известно же… Сначала кобелька прикармливает, а потом уж… потом уж, чтоб неповадно было.
Античненько. Но понятно.
— Как она тебя в следующий раз позовет, ты ее сам отбуцкай, Зинка любит такое…
Снаткина хохотнула.
— Только лучше не кулаком, лучше ре́мнем, — посоветовала Снаткина. — Пряжечкой так, пряжечкой…
Снаткина причмокнула, видимо, сочувствуя моим волнующим перспективам. Пряжечкой. Затошнило опять, представил.
— Это ее один провизор приохотил, — сказала Снаткина. — Любил ремешком побалова́ться.
Вчерашние сцены заиграли новыми красками.
— А телевизор ее я включать не буду, — сказала Снаткина. — Она ведь его прислала, чтобы подслушивать! И подглядывать. Сейчас такие телевизоры, которые подглядывать умеют.
— Есть такие, — согласился я.
— Вот ей, коростовой!
Снаткина свернула протестующий кукиш в сторону мэрии.
— Лучше не так сделать, — посоветовал я. — Лучше включать два телевизора одновременно и друг напротив друга поставить. И тогда они станут подслушивать и подсматривать друг друга.
— Точно! — обрадовалась Снаткина. — Пусть сама себя, сука, подглядывает.
— Пусть…
— А где Роман? — спросил я.
— С утра ушел.
— В магазин… — кивнул я.
— В библиотеку, — сказала Снаткина. — Он за Глашкой волочится, по утрам за ней ухаживает, шоколадки дарит.
Опять он волочится за Глашей. Стоит мне проспать, как Рома уже действует, курень Большака, а я с помятой мордой и на одной ноге. Надо обязательно увидеть сегодня Аглаю…
Скажу ей.
— Смешные вы, — Снаткина посмотрела на меня с сочувствием. — Словно и не братья.
— Что?
— Ну, танцор-то по молоденьким, это понятно, а ты, значит, по теткам мастер. Кому что нравится, кому что нравится…
Снаткина неприятно удивила своим здравомыслием.
— Ничего, он парень правильный, не дурак, увезет ее.
— Кого?
— Так Глашку же!
— Он что, сказал вам это? — спросил я.
— Да чего говорить, я по роже его вижу! Прицепился к девке — увезет теперь. И правильно — отсюда бежать надо, а не по больницам шастать! В нашей больнице залечат…
Снаткина замолчала.
— Они с нового года девятерых залечили, — сказала она. — А может, и больше, в морге все время мертвяки. А Надька свою девку уже по больницам начала таскать. Я ей говорю — ты что, кто же так делает…
Снаткина прислушалась.
— Ладно, — сказала она. — Ладно, человек, не расстраивайся, проживешь как-нибудь.
И удалилась.
Я поднялся и поглядел в зеркало.
Паршиво. Лицо как у алкоголика, с такой рожей в библиотеке лучше не показываться, перепугаются…
Сходить на почту, посылка пять дней дожидается. Что за посылка… Посылка-посылка, кто мог послать… Кто знает, что я здесь? Пилот. Последнее доказательство. Только почему через почту? Придумать ничего я не мог, голова распухла, как нога.
На полу лежал шарик из золотистой фольги. Шарик из золотой фольги… Я вспомнил. Шарик. Фольга от шампанского. Подобрал. Спрятал в чемодан. Надо сходить на почту…
Я выпил еще лечебного лимонада и кое-как вышел во двор.
Велосипед действительно стоял возле калитки. Новый, с мужской рамой, дорожный, не «Ласточка», Снаткина — главный потребитель велосипедов в Чагинске. Нога не сгибалась, но я попробовал сделать несколько шагов. Опирался на правую, левую используя в качестве костыля. Неудобно. Плюнул и взял велосипед.
Я вышел на улицу, держа велосипед за руль. Казалось, что со всех домов смотрят на меня как на законченного идиота, да пусть смотрят.
До почты я добирался долго, шагал, опираясь на руль, стараясь держаться поближе к забору; я не встретил никого вплоть до Вокзальной площади, на ней заметил женщину, когда встречаешь женщину на площади, она всегда занята: продает цветы или носки, ждет автобуса или поезда, тащит сумки или прогуливает собаку. Эта женщина больше всего напоминала собачницу, увидев меня, скрылась в вокзале. Мне захотелось пойти, узнать, куда она хочет ехать, но я отправился на почту. Велосипед оставил у стены, вряд ли кто посмеет взять вещь Снаткиной.