Снег Энцелада — страница 68 из 123

лежал, злясь на самого себя. Мог ведь остаться чинить принтеры. Вряд ли это так сложно, когда-то я сам чинил, перетягивал приводные ремешки, чистил поддоны и заправлял картриджи.

Я собрался посмотреть файл Романа, но в комнату бесшумно вошла Снаткина, словно и не вошла, а оказалась за порогом — воздух не колыхнулся, все у нас по-старому. Снаткина так долго жила в своем доме, что выучилась перемещаться бесшумно и незаметно, а может, дом приспособился к ней и, когда Снаткина хотела оказаться на веранде, открывал короткий путь. Несколько секунд Снаткина стояла, прислушиваясь, затем продвинулась и уселась на стул. От Снаткиной пахло «звездочкой» и резаным укропом.

— Как деда твоего на войне убили, так бабка твоя замуж и не вышла, — сказала Снаткина. — Одна прожила. Хотя сватались к ней, сватались, Кудряшов с Пионерской, еще один мужик, оба не дрянь, у Кудряшова дом на берегу. А бабка твоя не захотела, сказала — ждать буду. Что Домке скажу — отец твой пропал, а я его ждать и не попробовала? Работа есть, огород есть, подожду. А что, работы-то и правда полно, завод в годы войны вдоль всего берега расширили. Вот она там и работала, как в войну гильзы чистила, так и дальше чистила…

Снаткина поскребла стену.

— Бабка твоя красивая была, высокая, руки полные, но уже к сорок четвертому все ногти съехали, а жила она как раньше — в Лесникове, а там семь километров. Каждый день туда семь, обратно семь, так лет пять и бегала, стала на косу похожа…

Моя бабушка была похожа на косу. Я неожиданно понял, что это действительно так. На косу. Я не помнил бабушку полной и красивой, она всегда была худой и резкой. Поехали на реку окучивать картошку, в обед я играл на крутом берегу, бабушка сидела рядом, резала хлеб. Я запнулся и полетел в воду, бабушка успела поймать меня левой рукой и забросила на берег. Я спросил, почему бабушка такая сильная, а она ответила, что весь сорок второй год работала на разгрузке и разбортовке ящиков со снарядными гильзами. Каждый день по двенадцать часов она грузила и открывала ящики. А после смены шла домой с фомкой за ремнем и для безопасности, и потому, что боялась ее оставлять на заводе, у нее была отличная фомка, легкая, из ремонтного комплекта «Студебекера». А потом они перевезли дом из Лесникова в Чагинск, а в сорок втором на протравку поставили…

— Завод-то потом закрыли, сделали склады, а бабку твою уволили — живи как хочешь. Ей умные люди давно советовали — иди, оформись как вдова, у тебя дочь растет, скоро школу закончит, а у вас дом из бани сделан, на полка́х спите. Но она упорная была, нет, говорит, без вести пропал, какая вдова? А сама на двух работах, в коровнике с утра, вечером полы в детском саду мыла. Потом Домка выросла, уехала, стала жить отдельно. С войны уж десять лет как прошло, ясно, что никто не вернется. Не хочешь вдовой записываться, так замуж иди. Мужиков не хватало тогда, а к ней все сватались, она как трактор была, не своротишь. Ей говорили — ты чего, двадцать лет как война закончилась, угомонись, живи по-человечески, но нет, дура упрямая, все по-своему.

Дура твоя бабка была, не было во всем этом городе проклятом дурней твоей бабки. В семьдесят втором к ней военком сам приехал со всеми бумагами, уговаривал — одумайся, мы на Михаила и свидетельство новое выписали, не без вести, а смертью храбрых, все как положено, распишись, пенсия с прибавкой пойдет. А бабка твоя ничего не подписала, только смеялась. Ну, военком сам ветеран, покричал, а бабке велел дрова бесплатно выписывать и развалюху послал солдат поправить. А потом Домка забеременела, на севере плохо было, в бараке жили, она сюда обратно сунулась, так бабка ее погнала прочь, живи сама, а за внуком ладно, посмотрю. А ты весь больной был, весь коростой покрыт, и на голове короста. Так она в Гридино каждый день за козьим молоком бегала, от коросты козье молоко самая лучшая вещь, помогло, зачем приехал, дурак, говорила же тебе не приезжать…

Приехал.

Моя бабушка вышла замуж в сороковом, деда призвали в августе сорок первого, пропал в сорок втором под Сталинградом. Бабушка ждала его пятьдесят лет.

Глава 12. Оставление старухи

Под утро я замерз и надел толстовку, поставил ноутбук на табуретку рядом с койкой и открыл файл Романа.

Книга называлась «Герои в порядке появления». Впрочем, похоже, так называлась лишь нулевая техническая глава, перечень персонажей по мере вхождения в текст, название было выделено полужирным курсивом, сам список персонажей отсутствовал. Скорее всего, Роман его составил, однако потом передумал и стер. Или распечатал и стер. Предусмотрительный Роман, молодец.

Герои в порядке появления. Первым, насколько я помню, входит Хазин. Хотя это с моей стороны Хазин, а со стороны Романа, наверное, Крыков, он «Курень Большака» приглашал. Или Механошин, он вполне мог выступить ценителем народной культуры. Или Зинаида Захаровна вызвала ансамбль по линии культурного обмена. Полезно, кстати, узнать кто.

Заглянул в статистику. Двести семьдесят пять тысяч знаков, немало, Роман постарался. Я начал читать. Первая глава без названия, да и остальные семь.

«История, невольным свидетелем и участником которой я стал, не отпускает меня и сейчас, по прошествии без малого двадцати лет. Более того, картины того странного и страшного лета стоят у меня перед глазами, и я не могу избавиться от чувства, что они меня преследуют. За мной словно тянется звенящая нить, за которую я неосторожно зацепился на берегу далекого Ингиря, давит, не дает покоя, непостижимым способом преследует сквозь время, и то, что случилось тогда, стоит у меня за спиной сегодня.

Нельзя сказать, что те несколько дней капитально разрушили мою жизнь, однако она определенно свернула со своего собственного пути. Во всех своих неудачах и ошибках я вижу тень того июня, в каждом поражении — след того поражения, то хорошее, что сбыться могло, не сбылось и не сбудется никогда. То лето было последним моим летом, с тех пор я шагаю сквозь осень, и тропы мои все короче и короче. Меня пугают новые дни, в шагах дней уходящих я слышу безнадежность, и исправить ничего нельзя, с этим я давно смирился. Однако я хочу понять.

Я хочу понять, кто именно стоял за этим. И здесь дело даже не в справедливости.

В год в России пропадают тысячи. Некоторых находят, других находят позже. Остальных не находят никогда. Что происходит с этими людьми, остается тайной. В июне две тысячи первого года я соприкоснулся с тайной, и тайна меня отравила.

Тогда я лишь почувствовал, на краткий миг ощутил, но сегодня я уверен — тогда единственный раз в жизни я столкнулся с настоящим злом. И похоже, это зло поставило на мне глубокую пробу.

Именно поэтому сейчас я решил вернуться.

Я приближался к Чагинску со стороны Москвы, в плацкарте. Со мною ехали вахтовики, дембеля, пенсионеры, многодетные матери, студенты, коксохимики. Вагон был заполнен ароматами вареных яиц, огурцов и дешевой лапши. Под потолком играла назойливая музыка. Коротконогая проводница то и дело с ненавистью курсировала от титана до туалета, поезд тащился еле-еле, каждые десять минут останавливаясь на разъездах и впуская в свое железное нутро грибников и ягодников, пахнувших лесом и кислой мазью от комаров. С каждой минутой я приближался к Чагинску, и в моей душе нарастало странное, ничем не объяснимое беспокойство…»

Похоже, Роман обладал главным достоинством классического прозаика — умел писать с полным убеждением, что делает это оригинально и про народ. При прочтении пары абзацев в голове начинала гудеть заунывная граммофонная запись, и немедленно представлялся несчастный слепой осел, всю жизнь вынужденный крутить колесо в вентиляционном стволе рудничной шахты. Меня качественно потянуло в сон, впрочем, некоторую надежду внушали коксохимики, так что я собрался с силами и прочитал еще.

«Я прибыл в город рано утром. Разбудила проводница. Состав замедлял ход, я стал пробираться к тамбуру, задевая за свисающие с полок ноги.

Состав оказался длиннее перрона, поезд стоял две минуты, и мне пришлось прыгать с высоты нижней ступеньки, перемазанной сажей. Я спрыгнул в пыль и помог спуститься толстой тетке лет шестидесяти, тетка спрыгнуть не решилась, и мне пришлось ловить ее ногу и тянуть к земле, одновременно страхуя от падения на круп. Оказавшись на земле, тетка одергивала юбку, благодарила и дышала колбасой. Я испугался, что мне придется помогать ей тащить до вокзала клетчатые коробейные сумки, поэтому пробормотал неразборчиво «до свиданья» и поспешил по перрону.

Напротив вокзала меня встречала композиция «Я люблю Чагинск», «люблю» обозначалось пурпурным сердцем. Я представил, с какой тоской смотрят на нее чагинцы, возвращающиеся из путешествий. Поезд тронулся. На секунду захотелось запрыгнуть и все-таки уехать, но я обуздал волю в кулак…»

Мне обуздать волю в кулак не удалось, образ несчастного осла, изнемогающего от неподъемных груд реализма, усугубился, коксохимики ожиданий не оправдали, я решил больше сегодня Романа не читать, потом и завтра.

Исправил название.

Вместо «Героев в порядке появления» предложил «Героев в порядке убывания», Хазин неплохо подходил и к этому названию.

У вокзала, кстати, инсталляции «Я люблю Чагинск» не было, его благородие изволили проявить фантазию.

На пол просыпалось что-то вроде тертой соломы, праха, который скапливается в старых домах между половицами и в прочих щелях. По потолку бродили. Вернее, перемещались, звуки были неясные и не похожие ни на что, словно кто-то возил по чердаку тяжелые толстые канаты. Снаткина.

Снаткина поднимается на чердак и выпускает из полосатого сундука боа-констриктора, и он в утренний час охотится на злосчастных рыжих мышей. Вряд ли у Снаткиной удав, хотя ничего гарантировать нельзя, такое случается. Вошла Аглая со стаканчиком орехового ассорти.

— Не спишь? — спросила она.

Аглая с утра. Это хорошо.

— У вас что, двери входные никогда не закрываются? — спросила Аглая. — Все нараспашку…