Но потом ей надоело ждать, и она, впрягшись в костыли, пошла по коридору. Куда убежала длинноволосая, она не знала, искать ее по комнатам не считала нужным, и Клюева пошла по единственному известному ей в этом здании маршруту – к кабинету главного редактора. В предбанничке никого не было; обитая темно-вишневым дерматином дверь была полуоткрыта и уже не пугала этим, а приглашала. И Клюева вошла.
Царев размашисто ходил по кабинету. Дверь он приоткрыл, чтобы устроить сквозняк,– только что у него побывали рабочие с далекой стройки и накурили. Их сейчас увел фотокор, делать портреты на первую полосу; парни, как на подбор, красавцы, герои, но, увы… Подставочку со словами «Здесь не курят» он водрузил на два тома словаря синонимов, чтоб было лучше видно, и – не подействовало. Один из них даже пальцем поскреб по букве «Я» на табличке, потом достал пачку сигарет и с треском ее распечатал. Теперь проветривай.
Клюевские костыли мягко воткнулись в ковер.
– Жду, жду,– сказала она.– Это что, у вас так полагается? Бросать разговор, не дослушав?
Царев с силой надавил пуговичку звонка, укрепленную на нижней стороне стола. И оттого, что – с силой, пуговичка ушла в глубину, и в комнате секретаря туго повис пронзительный звук. Неловко было становиться на колени и выковыривать провалившуюся пуговичку при этой нелепой женщине, а на звонок никто не шел. В буфете давали коробочки с клюквой в сахарной пудре, а у секретарши тяжело болела дочь. Клюква в пудре было единственное лакомство, которое она ела охотно. И сейчас мог начаться пожар, землетрясение, могла начаться война, могли прилететь марсиане, юпитериане, венериане, могли вывесить приказ о повышении зарплаты секретарям впятеро – она бы все равно из очереди не вышла. Она сжимала в кулаке деньги на десять коробок клюквы и молила бога, чтобы они ей достались. Она напирала грудью на впереди стоящих, и сердце у нее билось гораздо сильнее, чем на первом свидании только бы достались ей эти десять коробок, только бы достались!
– Я пришла рассказать,– громко сказала Клюева, стараясь перекричать звонок,– о своем докторе. Она комсомолка и очень хороший человек. О ней надо написать в вашу газету.
Царев вынул из стаканчика карандаш и приготовился писать на листке.
– Фамилия? Имя? Место работы?
– Мое? – удивилась Клюева.
– Нет,– раздраженно ответил Вовочка.– Вашего доктора. И ваше тоже.– И он записал и пообещал, что поручит все выяснить…
– А чего тут выяснять? – возмутилась Клюева.– Таких врачей больше нету. По крайности – я не видела. Я и отца с матерью схоронила, и мужа, и сын у меня в больнице. И сама я – как видите.
Царев кивнул и сказал, что все будет в порядке. Потом он все-таки встал на колени и скрепкой вытащил запавшую кнопку. И сразу стало тихо и хорошо. Они засмеялись.
– Вывели козу,– сказал Царев. Клюева не знала, о какой козе идет речь, но смысл почувствовала.
– Значит, напишете? – сказала она.
И он снова кивнул, Клюева повернулась, чтоб уйти, но решила закрепить так неожиданно легко доставшуюся победу.
– Я не побоюсь,– заявила она с вызовом,– и еще раз прийти. Что мне стоит на костылях-то? – Царев сморщился. – Да, да,– повторила Клюева.– Приду. Прямо к вам.
И она ушла и долго шла по коридору, а у самого лифта ее догнала длинноволосая.
– Простите,– сказала она.– Я вас задержала?
– Не переживайте,– важно ответила Клюева.– Уже переговорила.
– С кем? – удивилась девушка.
– С главным вашим редактором. Бывайте здоровы.
И она шагнула в лифт, довольная тем, как все получилось, и смеялась, вспоминая, как главный редактор встал на колени, как он ковырял скрепочкой, по-детски высунув язык. «Попадет кому-то»,– подумала Клюева. А Вовочка стремительно шел по коридору. Он шел к Крупене. Надо с ним наконец поговорить откровенно и без экивоков. то, что он, вопреки своим правилам, придет к нему сам, а не вызовет к себе, должно само по себе означать неотлагательность разговора. А по дороге надо отдать в отдел эту бумажку с данными, которые принесла женщина на костылях. Пусть все проверят и выяснят, что это за докторша.
Царев не предполагал, что несет фамилию Маришиной сестры. Если бы он знал, то он бы совсем иначе отправил Клюеву. И не только потому, что не мог допустить на страницы своей газеты родственников хороших знакомых (это не просто дурной тон – должностное преступление), а потому, что сестра Мариши, которую он видел на новоселье, ему активно не понравилась. Тогда он подумал: у такой мягкой, прелестной матери такая резкая дочь. Этакое злющее существо могла бы родить Корова, чтоб себя продолжить. Но Корова, оказывается, тоже была оскорблена высказываниями Маришиной сестры. Это она-то оскорблена – сама непримиримо-языкатая. Правда, сестра скоро ушла. Он это тоже заметил. Ушла по-английски. А Полина сразу поскучнела. Хорошо, что пришел Цейтлин, и стало ей о ком заботиться и кого опекать.
Так вот, Царев не подозревал, что героиней для очерка предлагали эту самую диковатую Светлану. Поэтому, идя к Крупене, он по дороге и занес бумажку в отдел. Он раскрыл дверь комнаты и увидел всех сразу – и Корову, и Олега, и Крупеню, и – Асю. Она сидела на кончике стола, в расстегнутом пальто, положив локоть на аэрофлотскую сумку. И тут же, из-за его спины, возникла Каля. Она по-хозяйски взяла у него из рук листок и положила на стол.
– Женщину на костылях бросила я,– сказала она.– Заинтересоваться адресом? – Все молчали, будто самое главное на сегодняшний день было в том – писать или не писать очерк о молодом враче, о котором сообщила некая женщина на костылях.
– Да, узнайте адрес,– ответил Вовочка и вышел.
– Ни мне здрасте, ни тебе спасибо,– резюмировала Корова.
– Спокойно,– сказал Крупеня,– спокойно.
Ужинать Олег пошел в шашлычную. Знакомая буфетчица дала ему бутылку «Цинандали», отодрав предварительно этикетку. «Цинандали» у нас нет»,– сказала она. «Понятно»,– ответил Олег. Пить ему не хотелось, но разве откажешься от товара из-под полы? Срабатывает инстинкт, и ты хватаешь, даже если тебе не очень и нужно. Теперь придется пить; хорошо, что в кармане таблетки от головной боли,– чем не закуска для умеренно пьющего газетчика? Он сел в угол, спиной к залу. Еще не налив себе вина, Олег почувствовал едучую многоликую тоску. Одна поднималась в нем изнутри, из печенки, другая давила в спину тяжелым мужичьим дыханием, а в уши змеей вползали бессмысленные, не перекрываемые никаким шумом слова магнитофонной. песни. «Не думай о секундах свысока…» – гнусил чей-то заунывный голос. «Что сие значит? – с тоской думал Олег. – Объяснил бы кто-нибудь, что ли? – Он налил в бокал холодное вино и выпил. Приятно, ничего не скажешь, но, увы, ни от чего не спасает. И не будет у него легкой радости от кавказского вина, под стать которому мягкие кавказские сапоги, чтоб ходить в них на цыпочках вокруг обряженных в белое, чутьем угадываемых красавиц. А может, совсем не то сделала буфетчица, пытаясь подольститься к корреспонденту? Может, правильней бы было налить ему в стакан «матушку» за три шестьдесят две, хлобыстнуть ее с ходу, и никаких тебе мягких сапог, никаких белых красавиц. Ну сколько можно? И на пианино у соседки – секунды, и по телевизору – секунды, и тут… «Куда уж мне свысока о них думать, если я ими раздавлен, как кошка трамваем».
Олег что-то ел, пил, а мысль, от чего бы ни отталкивалась, вела к одному – хорошо бы уехать. Все равно куда, даже чем дальше, тем лучше, но уехать. Потому что выхода из ситуации, в которую он попал, он не видел. Ведь для него было ясно: он такой-разэтакий готов оставить Тасю, детей, черта, дьявола ради Мариши. Скажи она ему завтра: приходи насовсем – и он придет. И не будет у него никаких угрызений, потому что угрызения у него дома, когда он с семьей. Он тогда и с ними, и без них. Он их даже не любит в эти минуты. И все лезет в глаза: Тасин насморк, хронический,– завозится она по дому и все шмыгает носом. У старшего – тоже. А младший – рева. День начинает с плача и кончает им. Раньше было просто. Где шуткой, а где строго – и все шло нормально. Хорошая семья, хорошие дети, жена – клад. А сейчас как в кривом зеркале, вроде все не свое, чужое, несимпатичное.
Мариша купила себе платиновый парик. «Посмотри». Затолкала под него свои шоколадные волосы, щеткой туда-сюда – и нет ее лучше. А Тасе в свое время он сказал: «Чтоб я этих шиньонов-миньонов не видел. Если у меня в руках что-нибудь от тебя отвалится, я за себя не ручаюсь». Тася посмеялась и отдала пучок чьих-то легких, детских волос соседке. А тут летели к черту его, казавшиеся непоколебимыми, мужские убеждения, стоило на них посмотреть Марише. И должно это было – теоретически – приносить смятение, а приносило радость. И в этой радости он был растворен весь. Без осадка. «Как пули у виска, мгновения, мгновения, мгновения…» Конца нет этой песне, и шашлычная внимает ей торжественно, хмельные головы покачиваются в такт, приобщаясь… К чему?
Так вот. Он хоть завтра уйдет к Марише. И только тогда он способен полюбить своих детей снова. И может, даже крепче, чем прежде. Но вся штука в том, что она никогда не скажет ему: «Приходи!» Она говорит: «Тасе я не могу сделать плохо». Чепуха! Что, он хуже относится к Тасе? Он ее уважает, ценит, он любит ее как мать своих детей. Но это все из другой книжки. Просто, когда выдвигают такие причины, значит, нет любви, для которой все эти причины – пустяки. Нет любви! Она прибилась к нему, как лодка к берегу, как кошка к теплу. И все. Ничего здесь нет большего. Поэтому и надо уезжать. На год ли, два, три… Время – целитель. Но ведь Тася скажет: «Мы поедем с тобой, мы без тебя не можем». Значит, надо попроситься туда, где очень холодно или очень жарко. Ну, куда с ребятами в такой климат. И вдруг сладко заныло сердце : а вдруг за ним поедет Мариша?.. Вдруг скажет: «Я без тебя не могу»? Но это из области ненаучной фантастики…
Олег не выпил половины бутылки. Встал и пошел. Буфетчица заговорщицки подмигнула ему; он сделал ей ручкой: твой, мол, навеки.