Снег на кедрах — страница 35 из 72

Днем всех выстроили в очередь и сделали прививки от брюшного тифа. Сложив вещи рядом, они ждали посреди песчаного ветра, потом встали в очередь на ужин. Семью Имада приписали к блоку одиннадцать, бараку четыре, выделив комнату размером шестнадцать на двадцать четыре фута; в комнате висела голая лампочка, стояли маленький масляный обогреватель и шесть армейских раскладушек с шестью набитыми соломой матрасами и дюжиной армейских одеял. Фудзико присела на край раскладушки; ее мучили спазмы от лагерной еды и прививки. Она сидела, не снимая пальто, обхватив себя руками, а дочери тем временем били по бугристым матрасам, выравнивая их, и включили обогреватель. Даже с включенным обогревателем, под одеялами и в одежде Фудзико все равно дрожала. Пролежав до полуночи, она больше не могла терпеть и, встав вместе с тремя дочерьми, которым тоже было плохо, выбралась из барака в ночную пустыню и побрела в сторону туалета. Ее поразило, что в такое время у туалета стояла длинная очередь, пятьдесят или даже больше взрослых женщин и девочек, одетых в теплые пальто и развернувшихся спиной к ветру. Одну из женщин в начале очереди обильно стошнило; запахло финиками, которыми всех их кормили. Женщина долго извинялась по-японски. Потом стошнило другую. И вновь установилась тишина.

Войдя в туалет, они увидели на полу дорожку из экскрементов; повсюду были разбросаны мокрые, в пятнах салфетки. Все двенадцать туалетов, установленных попарно, были почти до краев заполнены испражнениями. Но деваться было некуда, женщины в полутьме присаживались над отверстием, а очередь смотрела на них и зажимала носы. Когда подошел черед Фудзико, она присела, низко опустив голову, и, обхватив живот, стала тужиться. В туалете было корыто, чтобы помыть руки, но мыла не оказалось.

Ночью пыль и желтый песок задувало в щели между стенных досок и через дверь. К утру одеяла оказались в пыли и песке. Фудзико встала; там, где лежала ее голова, подушка оставалась белой, вокруг нее нанесло слой мелких желтых песчинок. Она чувствовала песок на лице, в волосах, даже во рту. Ночью было холодно, и у соседей за тонкой стеной плакал ребенок.

На второй день пребывания в Манзанаре им выдали швабру, веник и ведро. Главный в их блоке, бывший адвокат из Лос-Анджелеса, был одет в пыльную шинель. Один ботинок у него развязался, очки в железной оправе сидели криво, лицо было небритым. Он показал им, где находится колонка с водой. Фудзико с дочерьми вымели пыль и в жестяной миске для супа постирали белье. Они убирались, но песок тут же снова оседал на чисто вымытых сосновых досках пола. Хацуэ вышла наружу, где задувал ветер, и вернулась с кусками толя – их прибило ветром к мотку колючей проволоки, лежавшей на противопожарной просеке. Толем они закрыли щели в дверном косяке, закрепив его кнопками, позаимствованными у семьи Фудзита.

Не было никакого смысла обсуждать происходящее с другими – все оказались в одинаковом положении. Люди бродили под караульными вышками, точно призраки; со всех сторон лагеря виднелись неясные очертания гор. Оттуда дул резкий ветер, швыряя песок через колючую проволоку прямо в лицо. Лагерь построили лишь наполовину, бараков на всех не хватало, и некоторым приходилось строить жилье самим. Повсюду были толпы, тысячи людей согнали на одну квадратную милю пустыни, изъезженной армейскими бульдозерами, и уединиться было совершенно негде. Все бараки выглядели одинаково – на второй день, в половине второго ночи, на пороге комнаты Имада возник какой-то пьяный; он все извинялся, а в открытую дверь задувало песок. Оказалось, он заблудился. А еще в их комнате не было потолка, и они слышали, как ругаются в соседних бараках. Через три комнатушки жила семья, где муж гнал самогон из риса и консервированных абрикосов, которые давали в столовой. На третью ночь пребывания в лагере Имада слышали, как он плакал, а жена ругала его. Той же ночью на караульных вышках включили прожекторы – сноп света мазнул по единственному в комнате окну. Утром они узнали, что один из охранников решил, будто заключенные задумали побег, и поднял по тревоге пулеметчиков. В четвертую ночь молодой парень из семнадцатого барака, лежа в постели с женой, убил ее и застрелился сам – ему каким-то образом удалось раздобыть пистолет. «Сиката га наи», – говорили вокруг. «Такое должно было случиться».

Одежду развесить было негде, и они складывали все в чемоданы и коробки. Пол под ногами был холодный, и они ходили по комнате в обуви. К концу первой недели Фудзико перестала различать своих дочерей. Все выглядели одинаково в выданной им военным департаментом одежде: зеленых куртках, вязаных шапках, хлопчатобумажных носках, наушниках и шерстяных штанах цвета хаки. Только две младшие дочери ели с матерью, трое старших общались со сверстниками и в столовой стояли за другими столами. Фудзико отчитывала их; они выслушивали ее, но потом опять пропадали, уходя рано и возвращаясь поздно; в их одежде и волосах было полно песка. Молодежь гуляла по всему огромному лагерю, вдоль противопожарных полос и сбивалась в группы с подветренной стороны бараков. Однажды утром после завтрака Фудзико шла в баню и увидела среднюю дочь, которой было всего четырнадцать. Дочь стояла в группе подростков; четверо парней были в аккуратных курточках с нагрудными карманами. Фудзико знала, что они из Лос-Анджелеса; большая часть заключенных прибыла оттуда. Эти прибывшие не отличались особой сердечностью и на Фудзико почему-то смотрели сверху вниз – она и словечком не могла с ними перекинуться. Фудзико на все реагировала молчанием, уйдя в себя. Она все ждала письма от Хисао, но пришло другое письмо.

Когда Сумико, сестра Хацуэ, увидела конверт с обратным адресом «Класс журналистики, школа Сан-Пьедро», она не удержалась и распечатала письмо, хотя на конверте и стояло имя Хацуэ. Сумико училась в десятом классе, и письмо было для нее весточкой из дома.

Сумико прочитала письмо Исмаила Чэмберса, стоя перед сколоченным из толя помещением для собраний Христианского союза молодежи, рядом с лагерным свинарником; она перечитала письмо еще раз, смакуя фразы, поразившие ее более всего.

«Милая моя Хацуэ!

Днем я все так же прихожу к нашему кедру. Закрываю глаза и жду. Я чувствую твой запах, вспоминаю тебя и все жду, когда ты вернешься. Я думаю о тебе каждую минуту, мне так хочется обнять тебя, прижать к себе. Без тебя так тоскливо, ты как будто забрала с собой частичку меня.

Мне грустно и одиноко, я все время думаю о тебе. Ответь поскорее. Не забудь в обратном адресе написать имя Кенни Ямасита, чтобы родители ничего не заподозрили.

Все здесь ужасно и печально, просто жить не хочется. Надеюсь, хоть в твоей жизни есть какая-то капелька радости. Пусть даже совсем небольшая. Мне же станет хорошо, только когда ты снова будешь рядом. Теперь я понял, что не могу без тебя, ты стала частью меня. И ты – единственное, что у меня есть.

4 апреля 1942 г.

Люблю и целую, Исмаил».

Полчаса Сумико все ходила в раздумьях и, лишь перечитав письмо в четвертый раз, решилась показать его матери.

– Вот, – протянула она письмо. – Знаю, что поступаю подло, но я должна показать это тебе.

Мать прочитала письмо Исмаила Чэмберса, стоя посреди хибары из толя, держась рукой за лоб. Она читала, быстро шевеля губами и часто моргая блестевшими глазами. Прочитав, она опустилась на край стула, вздохнула и сняла очки.

– Ну уж нет! – сказала она по-японски.

Фудзико устало положила на колени очки, на них – письмо, и закрыла лицо ладонями.

– Соседский мальчишка, – сказала она. – Тот самый, который научил ее плавать.

– Исмаил Чэмберс, – ответила Сумико. – Ты его знаешь, мама.

– Твоя сестра совершила ужасную ошибку, – сказала мать. – Надеюсь, ты такого не сделаешь.

– Нет, – ответила Сумико. – Да и разве могла бы, когда мы здесь?

Фудзико снова взяла очки.

– Суми, – обратилась она к дочери, – ты кому-нибудь говорила? Показывала письмо?

– Нет, – ответила Сумико. – Только тебе.

– Обещай, что никому про него не скажешь, никому. Здесь и без того хватает сплетен. Обещай, что никому не проговоришься. Обещаешь?

– Обещаю, – ответила Сумико.

– Я скажу Хацуэ, что это я распечатала письмо. Так что тебя никто не обвинит.

– Хорошо, – ответила Сумико. – Я поняла.

– А теперь иди, – сказала ей мать. – Дай мне побыть одной.

Сумико вышла и побрела без всякой цели. Фудзико водрузила на нос очки и перечитала письмо. Ей стало ясно, что отношения между этим парнем и ее дочерью серьезные и длятся уже много лет. Что он прикасался к ней, что они были близки в этом дупле, которое использовали для свиданий. Значит, прогулки Хацуэ были хитрой уловкой, как она и подозревала. Дочь возвращалась домой с побегами фуки в руках и влагой между ног. Лживая девчонка!

Фудзико на мгновение задумалась о собственной жизни, о том, как ее выдали замуж за незнакомого человека, как она провела брачную ночь в общежитии, где стены вместо обоев были оклеены страницами из журналов хакудзинов. В ту, первую, ночь она не позволила мужу и притронуться к себе – Хисао был грязным, с огрубевшими руками, и за душой у него не было ничего, кроме нескольких монет. Первое время он все просил у Фудзико прощения, рассказывал, в каком стесненном положении находится, и умолял ее работать с ним бок о бок. Он говорил, что у него есть в жизни цель, что он любит трудиться, равнодушен к азартным играм и выпивке и бережлив. Хисао говорил, что нуждается в ее поддержке. Он понимает, что прежде должен заслужить ее любовь. И со временем заслужит, лишь бы она согласилась потерпеть.

– Даже слышать тебя не хочу, – бросила в ответ Фудзико.

В ту первую ночь Хисао спал в кресле, а Фудзико всю ночь не сомкнула глаз, думая, как ей выйти из такого затруднительного положения. Денег на обратный билет не было, да она и сама понимала, что назад, в Японию, ей дороги нет – родители продали ее, заплатив процент лживому байсакунину, убедившему всех, что в Америке Хисао сколотил приличное состояние. Фудзико не спала, она злилась