Снег — страница 11 из 89

– Как можно скорее приходите сюда, мы запишем ваши показания, – проговорил комиссар любезным голосом.

– Я в Партии благоденствия, – сказал Ка. – Я сразу приду, не буду сильно задерживаться.

Наступила пауза.

– Секунду, – сказал комиссар.

Ка и Мухтар слышали, как он, отодвинув трубку ото рта, с кем-то говорил шепотом.

– Извините, я попросил патрульный автомобиль, – сказал комиссар. – Этот снег все никак не кончается. Мы через некоторое время отправим машину, пусть вас заберут оттуда.

– Хорошо, что ты сообщил, что находишься здесь, – сказал Мухтар, когда Ка повесил трубку. – Так или иначе, они все знают. Они всех прослушивают. Я не хочу, чтобы ты понял меня неправильно из-за того, что я сейчас разговаривал с тобой так, будто обвинял тебя в чем-то.

В этот момент Ка ощутил раздражение, похожее на то, что когда-то вызывали у него увлеченные политикой знакомые, для которых он был буржуа из Нишанташи. В лицейские годы эти люди шутили друг над другом, вели себя как гомосексуалисты и постоянно пытались в шутку друг друга «отыметь». В последующие годы вместо этого появилась своеобразная игра – называть друг друга, а еще чаще своих политических противников агентами полиции. Из боязни попасть в положение такого доносчика, который из полицейской машины указывает на дом, где необходимо произвести обыск, Ка всегда держался подальше от политики. Несмотря на то что Мухтар, став кандидатом от исламистской партии, совершил поступок, которого десять лет назад сам стыдился бы, приносить извинения и подыскивать оправдания опять пришлось Ка.

Зазвонил телефон, Мухтар с видом ответственного лица снял трубку и начал жестко торговаться с сотрудником телеканала «Серхат» о стоимости рекламного ролика его магазинчика по продаже бытовой техники, который должны были показать вечером во время прямой трансляции.

Когда он повесил трубку, оба замолчали, как обиженные дети, которые не знают, о чем говорить, и Ка представил себе, как бы они могли поговорить обо всем, о чем не говорили уже двенадцать лет.

Сначала они сказали бы друг другу: «Раз мы оба сейчас в некотором роде ведем жизнь изгнанников и поэтому не можем быть успешными, благополучными и счастливыми, значит жизнь – это сложная штука! Оказывается, и поэтом быть недостаточно… Вот почему мы оказались настолько вовлечены в политику». Как только эти слова были бы произнесены, оба мысленно сказали бы: «Когда поэзия не приносит счастья, появляется потребность в политике». Сейчас Ка еще больше презирал Мухтара.

Ка напомнил себе, что Мухтар доволен, потому что его ожидает победа на выборах, а он сам отчасти удовлетворен своей славой среднего турецкого поэта, потому что это все же лучше, чем ничего. Но подобно тому, как они оба никогда не признались бы в том, что довольны собой, они никогда не смогли бы сказать друг другу о самом главном: о том, что на самом деле не довольны жизнью. И хуже всего то, что они оба приняли поражение и привыкли к безжалостной несправедливости мира. Ка испугало то, что обоим, чтобы спастись, нужна была Ипек.

– Говорят, что ты сегодня вечером прочитаешь свое самое последнее стихотворение, – сказал Мухтар, слегка улыбнувшись.

Ка враждебно посмотрел в красивые карие глаза человека, когда-то женатого на Ипек, в которых не было и следа улыбки.

– Ты видел в Стамбуле Фахира? – спросил Мухтар, на этот раз улыбнувшись более дружелюбно.

Теперь Ка смог улыбнуться ему в ответ. В их улыбках сейчас было что-то нежное и уважительное. Фахир, их ровесник, уже двадцать лет был несгибаемым поклонником западной модернистской поэзии. Он учился в «Сен-Жозефе»[24], раз в год ездил в Париж на деньги своей богатой сумасшедшей бабушки, о которой говорили, что она аристократического происхождения; набив чемодан книгами, купленными в книжных лавках в квартале Сен-Жермен, он привозил все это в Стамбул и издавал переводы этих книг, а также свои стихи и стихи других турецких поэтов-модернистов в журналах, которые сам выпускал, и в поэтических сериях издательств, которые сам создавал и доводил до банкротства. В противоположность этой его деятельности, пользовавшейся всеобщим уважением, его собственные стихи, написанные под влиянием поэтов, переведенных им на искусственный «чистый турецкий»[25], были лишены вдохновения, плохи и непонятны.

Ка сказал, что Фахира в Стамбуле не видел.

– Я бы очень хотел, чтобы когда-нибудь стихи Фахира стали популярными, – сказал Мухтар. – Но он всегда презирал таких, как я, за то, что мы занимаемся не поэзией, а фольклором, «местными красотами». Прошли годы, были военные перевороты, мы все побывали в тюрьме, и я, как и все, скитаясь то там, то тут, не мог найти себе пристанища. Люди, которые были для меня примером, изменились, те, кому хотелось нравиться, исчезли, не осуществилось ничего из того, чего я хотел добиться в жизни и в творчестве. Вместо того чтобы вести несчастливую, беспокойную и безденежную жизнь в Стамбуле, я вернулся в Карс. Я унаследовал от отца магазин, которого прежде стеснялся. Но и это не сделало меня счастливым. Я пренебрегал здешними людьми, воротил нос, увидев их, как это делал Фахир, когда видел мои стихи. В Карсе и город, и люди – словно ненастоящие. Здесь все хотят или умереть, или уехать отсюда навсегда. Но у меня не осталось места, куда можно уехать. Я оказался словно выброшенным за рамки жизни, за рамки цивилизации. Цивилизованная жизнь была так далеко, что я не мог ей даже подражать. Аллах не дал мне ребенка, который, как мечталось, сделал бы то, чего не смог сделать я, однажды став настоящим европейцем, свободным и современным.

Ка нравилось, что Мухтар может посмеяться над собой, слегка улыбаясь, словно бы светясь изнутри.

– По вечерам я пил и, чтобы не ссориться с моей прекрасной Ипек, приходил домой поздно. Это была одна из ночей в Карсе, когда замерзает все, даже птицы на лету. В поздний час я последним вышел из закусочной «Йешиль-юрт» и шел домой на проспект Орду, где мы тогда жили с Ипек. Идти там не больше десяти минут, но по меркам Карса это довольно большое расстояние. Поскольку я перебрал ракы, то в два счета заблудился. На улицах абсолютно никого не было. Карс был похож на покинутый всеми город, как всегда бывает в холодные ночи; дома, в которые я стучался, были бывшими домами армян, где уже восемьдесят лет никто не живет, или же их обитатели спали под грудами одеял, как животные в зимней спячке, не выходя из нор, в которые спрятались.

Внезапно мне стало нравиться то, что весь город словно покинут, что в нем никого нет. От спиртного и холода по всему моему телу разливалась сладкая сонливость. Я решил тихонько покинуть эту жизнь, кое-как прошел несколько шагов и, вытянувшись под деревом на обледенелой мостовой, стал ждать сна и смерти. Умереть на таком холоде в пьяном виде – дело нескольких минут. Пока нежный сон растекался по моим венам, у меня перед глазами появился мой ребенок, который никак не мог родиться. Я очень обрадовался: это был мальчик, он вырос, повязал галстук и выглядел при этом не как наши служащие в галстуках, а как европеец. Только он собрался что-то мне сказать, как вдруг остановился и поцеловал руку какому-то старику. От этого старика исходило сияние. Тут и мне в глаза вдруг ударил свет и разбудил меня. С раскаянием и надеждой я встал на ноги. Посмотрел: немного поодаль открылась дверь, люди входят и выходят. Послушавшись внутреннего голоса, я пошел за ними. Они взяли меня с собой, пустили в светлый и жаркий дом. Здесь были не удрученные жизнью люди, потерявшие, как другие жители Карса, всякую надежду; здесь были счастливые лица, и все же это были наши горожане, и кое-кто был даже мне знаком. Я догадался, что этот дом был тайной обителью глубокочтимого Саадеттина, курдского шейха, о котором ходили легенды. От приятелей-служащих я слышал, что шейх спустился в Карс из одной горной деревни по приглашению богатых последователей, число которых день ото дня увеличивалось; он призывал несчастных, бедных и безработных жителей Карса на богослужения в свою обитель, но я не придавал этим слухам значения, потому что полиция запрещала эти враждебные республике действия. А сейчас, проливая слезы, я поднимался по лестнице к этому шейху. Произошло то, чего я многие годы втайне боялся, что считал слабостью и отсталостью в годы своего атеизма: я возвращался к религии. На самом деле я всегда боялся одетых в мантии шейхов-реакционеров с окладистой бородой, которых рисовали на карикатурах, но сейчас, поднимаясь по лестнице по собственной воле, я заплакал навзрыд. Шейх был хорошим человеком. Он спросил у меня, почему я плачу. Конечно же, я не собирался говорить, что я плачу из-за того, что оказался в компании шейха-реакционера и его последователей. К тому же я очень стеснялся запаха ракы, шедшего у меня изо рта, как из трубы. Я сказал, что потерял ключи. Мне сразу же пришло в голову, что я уронил связку ключей там, где хотел умереть. Льстивые ученики, бывшие рядом с ним, бросились указывать, что ключи имеют символическое значение, а он послал их на улицу на поиски. Когда мы остались одни, он ласково мне улыбнулся. Я успокоился, осознав, что это был тот самый добрый старик, которого я только что видел во сне.

Мне захотелось поцеловать руку этому великому человеку, казавшемуся мне святым, и я так и поступил. Тогда он сделал то, что меня очень удивило. Он тоже поцеловал мне руку. Я ощутил внутренний покой, которого не чувствовал много лет. Я сразу понял, что могу говорить с ним обо всем, расскажу ему всю свою жизнь. А ему предстояло открыть для меня путь Всевышнего Аллаха, о существовании которого в глубине души я знал и в годы моего атеизма. Это предчувствие делало меня счастливым. Они все-таки нашли мои ключи. Вернувшись в ту ночь домой, я сразу уснул. Утром я устыдился происшедшего. О том, что со мной случилось, я помнил смутно, да и не хотел вспоминать. Я поклялся себе, что больше не пойду в обитель. Я боялся встретиться где-нибудь с последователями шейха, видевшими меня там. Но когда я следующей ночью возвращался из пивной, ноги сами привели меня в обитель. Несмотря на раскаяние, которое я испытывал днем, в последующие ночи все это повторилось. Шейх сажал меня ближе всех к себе и, выслушав рассказ о моих бедах, наполнял мое сердце любовью к Аллаху. Я все время плакал и от этого обретал покой. Чтобы никто не догадался о том, что я хожу в обитель – а я с