– Что будем делать с нашим запутавшимся поэтом, который мыслями в Европе, а сердцем с воинствующими студентами училища имамов-хатибов? – спросил Сунай.
– По его лицу видно, – сказала Фунда Эсер, улыбнувшись, – что он хороший парень. Он нам поможет.
– Но он проливает слезы из-за исламистов.
– Потому что он влюблен, – сказала Фунда Эсер. – Наш поэт слишком чувствителен в эти дни.
– А, наш поэт влюблен? – спросил Сунай с театральным жестом. – Только самые настоящие поэты во время восстания могут думать о любви.
– Он не настоящий поэт, он настоящий влюбленный, – сказала Фунда Эсер.
Безошибочно поиграв в эту игру еще какое-то время, супруги и разозлили Ка, и ошеломили. Потом они сидели друг против друга за большим столом в ателье и пили чай.
– Я говорю тебе, если ты решишь, что поможешь нам, это будет самым умным поступком, – сказал Сунай. – Кадифе – любовница Ладживерта. Ладживерт приезжает в Карс не ради политики, а ради любви. Этого убийцу не арестовывали, чтобы выявить молодых исламистов, с которыми он связан. Сейчас раскаиваются. Потому что вчера перед нападением на общежитие он исчез в мгновение ока. Все молодые исламисты в Карсе восхищаются им и связаны с ним. Он, конечно, где-то в Карсе и непременно будет искать тебя. Тебе, возможно, будет трудно сообщить нам, но если к тебе прикрепят один или даже два микрофона, как это было у покойного директора педагогического института, а на твое пальто прицепят передатчик, то, когда он тебя найдет, тебе не нужно будет слишком сильно бояться. Как только ты отойдешь, его сразу же поймают. – По лицу Ка он сразу понял, что ему не нравится эта мысль. – Я не настаиваю, – сказал он. – Ты это скрываешь, но по твоему сегодняшнему поведению становится понятно, что ты осторожный человек. Ты, конечно, умеешь защитить себя, но я все же скажу, что тебе следует обратить внимание на Кадифе. Подозревают, что все, что она слышит, она тотчас сообщает Ладживерту и, должно быть, сообщает и то, о чем дома каждый вечер за обеденным столом разговаривают ее отец и гости. В некотором смысле из-за удовольствия предать своего отца. Но также и из-за того, что любовь привязывает ее к Ладживерту. Что в этом человеке, по-твоему, такого удивительного?
– В Кадифе? – спросил Ка.
– В Ладживерте, конечно же, – сердито сказал Сунай. – Почему все восхищаются этим убийцей? Почему по всей Анатолии его имя – легенда? Ты разговаривал с ним, ты можешь сказать мне это?
Когда Фунда Эсер вытащила пластмассовую расческу и начала нежно и старательно расчесывать выцветшие волосы мужа, Ка, которому было очень трудно сосредоточиться, замолчал.
– Послушай речь, с которой я выступлю на телевидении, – сказал Сунай. – Отвезем-ка мы тебя на грузовике в твой отель.
До окончания запрета выходить на улицы осталось сорок пять минут. Ка попросил разрешения вернуться в отель пешком, они разрешили.
На душе у него немного просветлело от пустоты широкого проспекта Ататюрка, от безмолвия соседних улиц под снегом, от красоты покрытых снегом старых русских домов и диких маслин, как вдруг он заметил, что за ним идет человек. Он прошел проспект Халит-паши и с Малого проспекта Казым-бея повернул налево. Шедший следом агент, охая, пытался поспеть за ним в рыхлом снегу. За ним следом пристроился и тот черный дружелюбный пес с белым пятном на лбу, который носился вчера по вокзалу. Ка спрятался в одной из мануфактурных лавок в квартале Юсуф-паши и стал наблюдать за шедшим следом агентом, а затем внезапно вышел ему навстречу:
– Вы следите за мной для того, чтобы получить информацию или чтобы охранять меня?
– Ей-богу, сударь, как вам будет угодно.
Но человек был таким усталым и измученным, что был не в состоянии защитить не только Ка, но даже самого себя. Он выглядел, самое меньшее, лет на шестьдесят пять, лицо его было покрыто морщинами, голос был слабым, в глазах не было блеска, и он смотрел на Ка испуганно – не как полицейский в штатском, а, скорее, как человек, который сам боится полиции. Увидев, что носки его ботинок марки «Сюмербанк», которые носят в Турции все полицейские в штатском, расклеились, Ка пожалел его:
– Вы полицейский, и, если удостоверение у вас с собой, давайте попросим открыть здешнюю закусочную «Йешиль-юрт» и посидим немного.
Дверь трактира открылась, в нее не нужно было долго стучать. Они пили со шпиком, которого, как узнал Ка, звали Саффет, ракы, ели пирожки, которыми он поделился с черным псом, и слушали речь Суная. Его речь ничем не отличалась от гневных речей других лидеров, которые Ка слышал после военных переворотов. Пока Сунай говорил, что сторонники курдского национализма и религиозных порядков, подстрекаемые нашими общими врагами, а также выродившиеся политики, которые готовы на все, чтобы получить голоса избирателей, привели Карс к краю пропасти, Ка даже заскучал.
Когда он пил вторую рюмку ракы, шпик почтительно указал на Суная в телевизоре. С его лица исчезло служебное выражение, оно сменилось выражением несчастного гражданина, который подает прошение начальству.
– Вы с ним знакомы, и, кроме того, он вас уважает, – сказал он. – У нас будет небольшая просьба. Если вы у него попросите, я избавлюсь от этой адской жизни. Пожалуйста, пусть меня снимут с расследования по делу об отравлении и направят в другое место.
В ответ на вопросы Ка он встал, закрыл на задвижку дверь закусочной, вернулся за стол и рассказал о «расследовании по делу об отравлении».
Рассказ, довольно запутанный – еще и потому, что и без того обалдевшая голова Ка моментально затуманилась, – начинался с того, что военные и разведывательные организации заподозрили, что шербет с корицей, который продавался в буфете «Модерн», где торговали бутербродами и сигаретами и куда ходило очень много солдат, был отравлен. Первое происшествие, которое привлекло внимание, произошло с одним стамбульским пехотным офицером-резервистом. Два года назад, перед учениями, которые, как было понятно, будут весьма нелегкими, этот офицер начал дрожать от температуры так, что не мог стоять на ногах. В лазарете, куда его поместили, стало понятно, что он отравился, и офицер, решив, что умирает, в гневе обвинил горячий шербет, который купил в буфете на углу проспекта Казыма Карабекира и Малого проспекта Казым-бея из любопытства, решив попробовать что-нибудь новенькое. Об этом случае, о котором забыли бы, не придав ему значения, потому что это было обычное отравление, вспомнили опять, когда еще два офицера-резервиста через небольшой промежуток времени были помещены в лазарет с теми же симптомами. Они тоже дрожали так, что заикались, от слабости не могли стоять на ногах и винили тот же горячий шербет, который выпили из любопытства. Этот шербет готовила одна курдская тетушка у себя дома в квартале Ататюрка. Она утверждала, что изобрела его сама, а когда он всем понравился, начала продавать его в буфете, которым владели ее племянники. Эта информация была получена в результате тайного допроса, сразу же проведенного в то время в военном штабе Карса. Однако в результате исследования на ветеринарном факультете тайно взятых образцов тетушкиного шербета никакого яда обнаружено не было. Когда дело уже должны были вот-вот закрыть, генерал, рассказавший своей жене об этом деле, с ужасом узнал, что она каждый день пила по нескольку стаканов этого шербета, решив, что он поможет против ее ревматизма. Многие жены офицеров, да и многие офицеры, часто пили шербет, думая, что он полезен для здоровья, да и просто от скуки. Короткий допрос установил, что офицеры и их семьи, солдаты, отпрашивающиеся на рынок, родители солдат, приехавшие навестить своих сыновей, пили очень много этого шербета, поскольку он продавался в центре города, где они проходили по десять раз за день, и был единственным новым развлечением в Карсе. Узнав об этом, генерал перепугался и, беспокоясь, как бы чего не вышло, передал дело в органы Национального разведывательного управления и в инспекцию Генерального штаба. В те дни армия, насмерть сражавшаяся на юго-востоке с партизанами РПК, одерживала победы, и среди некоторых безработных и отчаявшихся молодых курдов, мечтавших присоединиться к партизанам, распространялись странные и пугающие мечты о мести. Конечно же, различные шпионы управления, дремавшие в кофейнях Карса, знали об этих гневных мечтах: бросить бомбу, украсть людей, разрушить статую Ататюрка, отравить воду в городе, взорвать мост. Поэтому дело восприняли всерьез, но из-за щекотливости вопроса сочли неудобным допрашивать владельцев буфета с применением пыток. Вместо этого, когда продажи возросли, на кухню довольной курдской тетушки и в буфет внедрили агентов из канцелярии губернатора. Агент, работавший в буфете, снова указал, что никакой инородный порошок не попадал ни в напиток с корицей, который был собственного изобретения тетушки, ни в стеклянные стаканы, ни на тряпичные прихватки, намотанные на гнутые ручки жестяных черпаков, ни в коробку для мелочи, ни на ржавые отверстия в мойке, ни на руки работавших в буфете. А через неделю он был вынужден покинуть работу с теми же признаками отравления, мучаясь рвотой. Агент, которого внедрили в дом к тетушке в квартале Ататюрка, был намного более старательным. Каждый вечер он сообщал обо всем в письменных рапортах, начиная с того, кто входил и выходил из дома, и вплоть до описания использованных при приготовлении блюд ингредиентов (морковь, яблоки, сливы и сушеные тутовые ягоды, цветы граната, шиповник и алтей). Через короткое время эти рапорты превратились в достойные похвалы и пробуждавшие аппетит рецепты горячего шербета. Агент пил в день по пять-шесть графинов шербета и рапортовал не о его вреде, а о том, что считает его полезным, что он хорошо помогает против болезней, что это настоящий «горный» напиток и что он как будто бы взят из знаменитой курдской народной повести «Мем и Зин». Специалисты, присланные из Анкары, потеряли доверие к этому агенту, потому что он был курдом, и из того, что от него узнали, сделали вывод, что напиток травит турок, но не действует на курдов, однако из-за того, что это не соответствовало государственной установ