Снег — страница 57 из 89

Левак-осведомитель, подготовивший черновик сообщения, ответил ему:

– Все знают, что переворот был устроен до выборов и против ожидаемых результатов выборов.

– В конце концов, они – театральная труппа, – сказал Тургут-бей. – Им так повезло потому, что снег перекрыл дороги. Через несколько дней все вернется на свои места.

– Если вы не против переворота, то зачем сюда пришли? – спросил другой юноша.

Было непонятно, услышал или нет Тургут-бей слова этого непочтительного юноши с красным, как свекла, лицом, сидевшего рядом с Ладживертом. В тот же момент с места поднялась Кадифе (она была единственной, кто вставал, когда говорил, и никто, включая ее саму, не замечал, что это странно) и, гневно сверкая глазами, сказала, что ее отец из-за своих политических взглядов много лет просидел в тюрьме и что всегда был против притеснений государства.

Отец сразу же усадил ее, потянув за пальто.

– Это мой ответ на ваш вопрос, – сказал он. – Я пришел на это собрание, чтобы доказать европейцам, что в Турции есть демократы и здравомыслящие люди.

– Если бы известный немецкий журналист выделил мне пару строк, я никогда не пытался бы доказывать именно это, – сказал краснолицый насмешливо и, кажется, собирался сказать еще что-то, но Ладживерт взял его за руку и сделал ему предупреждение.

Этого хватило, чтобы Тургут-бей стал раскаиваться в том, что пришел на это собрание. Он сразу же убедил себя в том, что зашел сюда по пути, проходя мимо. Он уже встал и сделал несколько шагов по направлению к двери, с видом человека, голова которого занята другими делами, как вдруг его взгляд упал на снег, падающий снаружи на проспект Карадаг, и он пошел к окну. А Кадифе взяла его под руку, словно без этой поддержки отец совсем не сможет идти. Отец и дочь, словно дети, которые хотят забыть свои беды, долго смотрели на телегу, проезжавшую по заснеженной улице.

Один из трех представителей курдской организации, тот, что с писклявым голосом, не смог сдержать любопытства, подошел к окну и стал смотреть вместе с ними вниз, на улицу. Люди в комнате следили за ними наполовину с уважением, наполовину с тревогой, чувствовалось, что все боятся вторжения полиции, ощущалось беспокойство. В этой тревоге стороны очень быстро достигли договоренности по оставшейся части обращения.

В обращении была одна фраза, говорившая о том, что военный переворот провела горстка авантюристов. Ладживерт возразил против этого. Предложенные вместо этого более емкие определения были встречены с сомнением, потому что могли создать у европейцев впечатление, что военный переворот был проведен во всей Турции. Таким образом, согласились на фразу «локальный переворот, поддержанный Анкарой». Коротко сказали и о курдах, которых в ночь переворота по одному забрали из домов и убили, и об издевательствах и пытках, которым подверглись студенты училища имамов-хатибов. Выражение «тотальная атака на народ» приняло форму «наступление на народ, его моральные устои и его веру». Поправки, сделанные в последнем предложении, призывали уже не только европейское общественное мнение, но и весь мир выразить свой протест Турецкой Республике. Тургут-бей, читая про себя эту фразу, почувствовал, что Ладживерт, с которым он на какой-то миг столкнулся взглядом, счастлив. Он пожалел, что находится здесь.

– Если ни у кого не осталось никаких возражений, пожалуйста, давайте сразу же подпишем, – сказал Ладживерт. – Сюда в любой момент может нагрянуть полиция.

Все начали препираться в центре комнаты, чтобы как можно скорее подписаться под обращением, в котором было трудно разобраться из-за исправлений и вставок со стрелочками, и ускользнуть. Несколько человек уже подписались и выходили, как вдруг Кадифе воскликнула:

– Подождите, мой отец хочет что-то сказать!

Это усилило переполох. Ладживерт отправил краснолицего юношу к двери и приказал стоять около выхода.

– Пусть никто не выходит, – заявил он. – Послушаем возражения Тургут-бея.

– У меня нет возражений, – сказал Тургут-бей. – Но перед тем как я подпишусь, я кое о чем попрошу этого молодого человека. – Он некоторое время размышлял. – Я прошу об этом не только его, но и всех присутствующих здесь. – Он сделал знак юноше с красным лицом, который только что с ним спорил, а сейчас придерживал дверь, чтобы никто не сбежал. – Если сейчас, сначала этот юноша, а потом все вы не ответите на мой вопрос, я не подпишу обращение. – И он повернулся к Ладживерту, чтобы посмотреть, увидел ли тот, насколько решительно он настроен.

– Пожалуйста, задавайте ваш вопрос, – сказал Ладживерт. – Если в наших силах на него ответить, мы с удовольствием это сделаем.

– Вы недавно смеялись надо мной. А сейчас скажите все: если бы в большой немецкой газете вам дали несколько строк, что каждый из вас сказал бы тогда европейцам? Сначала пусть скажет он.

Юноша с красным лицом был сильным и крепким и имел суждение по каждому вопросу, но к такому вопросу он не был готов. Еще сильнее схватившись за ручку двери, он взглядом попросил помощи у Ладживерта.

– Давай, немедленно говори все, что тебе хочется, даже если это будет на пару строк, и пойдем, – сказал Ладживерт, напряженно улыбаясь. – Или же сюда нагрянет полиция.

Глаза краснолицего юноши смотрели то вдаль, то перед собой, словно он пытался на очень важном экзамене вспомнить ответ на вопрос, который раньше хорошо знал.

– Тогда сначала я скажу, – проговорил Ладживерт. – До европейских господ мне нет дела… Я бы мог сказать, что мне от них достаточно одного: чтобы тень на меня не бросали… Но ведь мы, собственно говоря, и живем в их тени.

– Не помогайте ему, пусть он скажет то, что идет из его сердца, – сказал Тургут-бей. – Вы скажете самым последним. – Он улыбнулся краснолицему юноше, мучавшемуся в нерешительности. – Принять решение трудно. Потому что это трудный вопрос. На него невозможно ответить, стоя на пороге.

– Это предлог, предлог! – сказал кто-то за спиной. – Он не хочет подписывать сообщение.

Каждый задумался о своем. Несколько человек подошли к окну и посмотрели на очередную телегу, проезжавшую по заснеженному проспекту Карадаг. Когда Фазыл впоследствии будет рассказывать Ка об этой «зачарованной тишине», он скажет: «Словно в тот миг мы стали друг другу еще больше братьями, чем обычно». Первым тишину нарушил звук самолета, пролетавшего в вышине сквозь темноту. Пока все прислушивались к нему, Ладживерт прошептал:

– Сегодня это второй самолет.

– Я ухожу! – закричал кто-то.

Это был тридцатилетний человек с бледным лицом и в выцветшем пиджаке, на которого до того никто не обращал внимания. Он был одним из троих присутствующих, у кого была работа: он был поваром в государственной больнице. Он то и дело поглядывал на часы. Пришел он сюда вместе с семьей пропавшего юноши. Впоследствии рассказывали, что его старший брат, интересовавшийся политикой, однажды ночью был увезен в полицейский участок для взятия показаний и больше не вернулся. По слухам, этот человек захотел жениться на красивой жене пропавшего старшего брата и захотел взять у властей свидетельство о смерти. Его прогнали из Управления безопасности, из Национального разведывательного управления и из военного гарнизона, куда он обратился с этой целью через год после того, как его брат был похищен, и он вот уже два месяца как присоединился к семьям пропавших, не столько потому, что хотел отомстить, а потому, что мог поговорить только с ними.

– Вы назовете меня в спину трусом. Трусы – это вы. Трусы – это ваши европейцы. Напишите, что я им сказал. – Он хлопнул дверью и вышел.

В это время спросили, кто такой господин Ханс Хансен. В противоположность тому, чего боялась Кадифе, Ладживерт на этот раз очень вежливо сказал, что он – один благонамеренный немецкий журналист, который искренне интересуется «проблемами» Турции.

– Как раз благонамеренных немцев и нужно бы тебе бояться в первую очередь! – сказал кто-то сзади.

Человек в темном пиджаке, замерший у окна, спросил, будут ли опубликованы, помимо обращения, и частные заявления. Кадифе сказала, что это возможно.

– Друзья, давайте не будем ждать друг друга, чтобы взять слово, как трусливые дети из младших классов, – сказал кто-то.

– Я учусь в лицее, – начал другой молодой курд. – Я заранее подумал о том, что сказать.

– Вы думали о том, что однажды сделаете заявление для какой-нибудь немецкой газеты?

– Да, именно так, – ответил юноша спокойным тоном, но со страстным видом. – Как и все вы, я тоже втайне думал, что когда-нибудь мне представится удобный случай и я смогу рассказать миру о своих мыслях.

– Я никогда не думал о таких вещах…

– То, что я скажу, – очень просто, – сказал страстный юноша. – Пусть франкфуртская газета напишет: мы не глупцы! Мы только бедные! И наше право – желать, чтобы одно отличали от другого.

– Ну что вы! Конечно! Бог с вами!

– Кто эти «мы», о ком вы говорите, сударь? – спросили из глубины комнаты. – О турках, о курдах, о кочевниках-туркменах, об азербайджанцах, о черкесах, о жителях Карса?.. О ком?

– Дело в том, что самое большое заблуждение человечества, – продолжил страстный юноша из курдской организации, – самый большой обман, которому тысячи лет: все время смешивают понятия «глупость» и «бедность».

– Пусть объяснит, что значит быть глупым.

– На самом деле, религиозные деятели, которые заметили эту постыдную путаницу в славной истории человечества и говорили, что у бедняков есть мудрость, есть человечность, есть разум и сердце, оказались самыми нравственными людьми. Если господин Ханс Хансен увидит бедного человека, то пожалеет его. Этот, наверное, сразу не подумает о том, что бедняк – это дурак, упустивший все удобные случаи, безвольный пьяница.

– Я не знаю господина Хансена, но теперь все так думают, когда видят бедняка.

– Пожалуйста, послушайте, – сказал страстный курдский юноша. – Я не буду говорить слишком много. По отдельности беднякам, может быть, и сочувствуют, но, когда бедна целая нация, весь мир первым делом думает, что эта нация глупая, безголовая, ленивая, грязная и неумелая. Вместо того чтобы посочувствовать, мир смеется. Их культура, их традиции и обычаи кажутся ему смешными. Потом, иногда, мир начинает стесняться этих мыслей и перестает смеяться, и когда эмигранты этой нации подметают пол и работают на самых отвратительных работах, то, чтобы те не роптали, делают вид, будто слышали об их культуре, и даже начинают считать ее интересной.