нулся впервые, да и выражение «так называемый поэт» его задело.
Мухтар предупредил Ка, чтобы он не ходил в открытую, как мишень, и оставил его одного в чайной. Страх быть убитым охватил все существо Ка. Он вышел из чайной и задумчиво побрел под огромными снежинками, падающими с чарующей неторопливостью, как в замедленной съемке.
В годы ранней молодости умереть ради политической или интеллектуальной идеи, отдать свою жизнь за написанное другим человеком было для Ка высшей ступенью духовного совершенства, которой только можно достичь. К тридцати годам, наблюдая за тем, как глупо живут и расстаются с жизнью многие его друзья и знакомые – умирают под пытками во имя вздорных или даже дурных принципов, гибнут на улице от рук молодчиков из правых банд, в перестрелках при попытке ограбления банка или, что еще хуже, по неосторожности взрывают в своих руках ими же самими сделанные бомбы, – Ка отдалился от этих убеждений. Годы, которые он был вынужден провести в Германии из-за политических взглядов, которые более не разделял, основательно разорвали в сознании Ка связь между политикой и самопожертвованием. Когда он, находясь в Германии, читал в турецких газетах, что такой-то журналист был убит по политическим причинам и очень возможно, что исламистами, Ка чувствовал гнев из-за происшедшего и уважение к убитому, но восхищаться им уже совсем не получалось.
И вот теперь, на углу проспекта Халит-паши и проспекта Казыма Карабекира, он представил себе, что из обледеневшего отверстия в глухом заборе на него нацелено призрачное дуло, что его тут же убьют и он умрет на покрытом снегом тротуаре, и попытался предположить, что напишут стамбульские газеты. Весьма вероятно, что канцелярия губернатора и местные органы НРУ, чтобы не раздувать события и чтобы не выяснилось, что они несут ответственность, утаят политическую подоплеку происшедшего, а стамбульские журналисты, не обратив внимания на то, что он поэт, может быть, опубликуют сообщение о его смерти, а может быть, и нет. Даже если его друзья-поэты и те, кто работает в «Джумхуриет», попытаются представить политическую окраску события, это либо уменьшит важность статьи с общей оценкой его стихов (кто бы написал эту статью? Фахир? Орхан?), либо же поместят известие о его смерти на страницу новостей культуры, куда обычно никто не заглядывает. Если бы журналист по имени Ханс Хансен и в самом деле существовал и Ка был бы с ним знаком, он, возможно, опубликовал бы статью во «Франкфуртер рундшау», но больше ни одна западная газета не взялась бы за это. В качестве утешения Ка представил себе, что, возможно, его стихи будут переведены на немецкий и опубликованы в журнале «Акцент», – но все равно он со всей ясностью понимал, что если его внезапно убьют из-за этой статьи в газете «Серхат шехир», то он, что называется, пропадет ни за что, и боялся не столько смерти как таковой, сколько того, что может умереть в тот момент, когда появилась надежда на счастливую жизнь во Франкфурте с Ипек.
И все же перед его внутренним взором возникали лица некоторых писателей, погибших в последние годы от пуль исламистов. Да, позитивистский энтузиазм одного бывшего проповедника, который, придя под конец жизни к атеизму, выискивал в Коране «нелогичные места» (ему выстрелили в затылок), гнев одного главного редактора, который в своих колонках насмехался над девушками в платках и женщинами в чаршафах (его расстреляли поутру вместе с шофером), или же решимость одного обозревателя, который доказывал существование связей между турецкими исламистами и Ираном (он взлетел вместе со своей машиной на воздух, повернув ключ зажигания), – все это вызывало у Ка симпатию и жалость, от которой на глаза наворачивались слезы, но он все равно считал этих людей глуповатыми. Злило его не столько то, что западная и стамбульская пресса совершенно не интересовалась жизнью этих пламенных журналистов или их коллег, которые по сходным причинам получали пули в голову в переулках провинциальных городов, сколько то, что родная им среда через короткое время навсегда забывала о своих писателях, убитых неизвестно кем; и он с величайшим удивлением понимал, насколько умным поступком было бы удалиться в какой-нибудь утолок и там найти свое счастье.
Подойдя к редакции газеты «Серхат шехир» на проспекте Фаик-бея, Ка увидел, что завтрашняя газета вывешена изнутри, в углу витрины, очищенной ото льда. Он еще раз прочитал статью о себе и вошел внутрь. Старший из двух работящих сыновей Сердар-бея перевязывал нейлоновой бечевкой стопку отпечатанных газет. Чтобы его заметили, Ка снял шапку и похлопал по плечам, засыпанным снегом.
– Отца нет! – сказал младший сын, подходя к нему с тряпкой в руках, которой он вытирал машину. – Чая хотите?
– Кто написал обо мне статью в завтрашней газете?
– О вас есть статья? – спросил младший сын, насупив брови.
– Есть, – сказал его старший брат, у которого были такие же полные губы, дружелюбно и с довольным видом улыбаясь. – Все статьи сегодня написал мой отец.
– Если вы утром распространите эту газету… – начал Ка и на какой-то момент задумался, – мне будет очень плохо.
– Почему? – спросил старший мальчик. У него была очень мягкая кожа и слишком невинные глаза, невозможно было не поверить, что он смотрит с простодушной искренностью.
Ка понял, что если будет дружелюбно, по-детски, задавать простые вопросы, то сможет у них все выведать. Итак, он узнал от крепких пареньков, что до настоящего времени газету успели купить только Мухтар-бей, мальчик, который приходит из областного отделения партии «Отечество», и Нурие-ханым, учительница литературы на пенсии, которая заходит каждый вечер; что экземпляры, которые, если бы дороги были открыты, отправились бы с автобусом в Стамбул и Анкару, ждут вместе со вчерашними посылками, а оставшаяся часть газет будет распространена ими в Карсе завтра утром, и если их отец захочет, то тогда, конечно же, они до вечера смогут изготовить новый тираж, но он недавно вышел из редакции и домой на ужин не придет. Сказав, что он не может подождать, чтобы выпить чая, Ка взял газету и вышел в холодную и убийственную карсскую ночь.
Беспечный и невинный вид парней немного успокоил Ка, и когда он шел среди медленно падавших снежинок, то спросил себя, не слишком ли он боится, ощутив при этом чувство вины. Где-то в душе мелькнула мысль, что многие злосчастные писатели, получившие пули в грудь и голову, или те, которые вскрывали пришедшую по почте посылку с бомбой, приняв ее за коробку с лукумом, присланную восторженными читателями, попадали в такую же ловушку гордости и смелости и им пришлось попрощаться с этим миром. Например, поэт Нуреттин, преклонявшийся перед Европой и не очень-то интересовавшийся подобными темами: когда его статья, которую он написал много лет назад на тему религии и искусства, наполовину «научная», а больше – полная ерунды, была издана исламистской газетой в искаженном виде и со словами «Он надругался над нашей религией!», то только для того, чтобы не выглядеть трусом, он с жаром стал повторять свои прежние мысли, и это было превращено светской прессой, горячие кемалистские взгляды которой поддерживались военными, в героическую историю с преувеличениями, которые нравились и ему самому; и однажды утром взрывом бомбы, привязанной в полиэтиленовом пакете к переднему колесу его машины, его разорвало на множество маленьких кусочков, так что огромной похоронной процессии пришлось идти за пустым катафалком. Ка знал из маленьких и бесстрастных заметок на последних страницах турецких газет, которые он перелистывал в библиотеке во Франкфурте, что для того, чтобы убить журналистов из маленьких провинциальных городов, бывших левых, которые поддаются на такого рода провокации, боясь, как бы их не сочли трусами, и мечтают, что, может быть, как Салман Рушди, привлекут к себе интерес всего мира, а также врачей-материалистов и убежденных критиков религии, не то что никто не устраивает хитрых ловушек с бомбами, как в больших городах, но обходятся даже и без обычного пистолета: обозленные молодые исламисты или душат таких голыми руками на темной улице, или режут. Пытаясь решить, что он скажет по этому поводу, если будет возможность опубликовать ответ в газете «Серхат шехир», чтобы и пулю не получить, и чувство собственного достоинства спасти («Я атеист, но, конечно же, не поносил пророка?» Или: «Я не верю, но и неуважения к религии не проявляю?»), он услышал за спиной чьи-то увязающие в снегу и приближающиеся шаги и, вздрогнув, обернулся. Это был директор автобусной фирмы, которого он вчера видел в обители шейха Саадеттина. Ка подумал, что этот человек может засвидетельствовать, что он не атеист, и устыдился этой мысли.
Он медленно спустился по проспекту Ататюрка, сильно замедляясь на покрытых льдом углах тротуаров, поражаясь невероятной красоте падавшего крупными хлопьями снега, от которого веяло каким-то уже привычным волшебством. В последующие годы он спросит у себя, почему все время хранит в себе красоту снега в Карсе, виды, которые он наблюдал, когда бродил вниз и вверх по заснеженным тротуарам (пока внизу трое детей толкали санки на горку, в темных витринах фотомастерской «Айдын» отражался зеленый свет единственного в городе светофора), словно печальные открытки, которые невозможно забыть.
В дверях бывшего швейного ателье, которое Сунай превратил в свой штаб, стояли двое солдат-караульных и один военный грузовик. Когда Ка несколько раз повторил укрывавшимся от снега на крыльце солдатам, что хочет увидеть Суная, его попросили отойти, словно бы отталкивая несчастного крестьянина, пришедшего из деревни подать прошение начальнику Генерального штаба. Он хотел увидеться с Сунаем, чтобы попросить его остановить распространение газеты.
Волнение и гнев, которые он испытал потом, стоит оценивать с точки зрения разочарования от неудачи, постигшей этот план. Ему хотелось бегом по снегу вернуться в отель, но он еще не дошел до первого угла, как оказался в кофейне «Бирлик», которая находилась слева. Сев за столик между печкой и зеркалом, он написал стихотворение под названием «Погибнуть от пули».