Было непонятно, услышал или нет Тургут-бей слова этого непочтительного юноши с красным, как свекла, лицом, сидевшего рядом с Ладживертом. В то же время встала Кадифе (она была единственной, кто вставал, когда говорил, и никто, включая ее саму, не замечал, что это странно) и, гневно сверкая глазами, сказала, что ее отец из-за своих политических взглядов много лет просидел в тюрьме и что всегда был против притеснений государства.
Отец сразу же усадил ее, потянув за пальто.
— Это мой ответ на ваш вопрос, — сказал он. — Я пришел на это собрание, чтобы доказать европейцам, что в Турции есть демократы и здравомыслящие люди.
— Если бы известный немецкий журналист выделил мне пару строк, я никогда не пытался бы доказывать именно это, — сказал краснолицый насмешливо и, кажется, собирался сказать еще что-то, но Ладживерт взял его за руку и сделал ему предупреждение.
Этого хватило, чтобы Тургут-бей стал раскаиваться в том, что. пришел на это собрание. Он сразу же убедил себя в том, что зашел сюда по пути, проходя мимо. Он уже встал и сделал несколько шагов по направлению к двери, с видом человека, голова которого занята другими делами, как вдруг его взгляд упал на снег, падающий снаружи на проспект Карадаг, и он пошел к окну. А Кадифе взяла его под руку, словно без этой поддержки отец совсем не сможет идти. Отец и дочь, словно дети, которые хотят забыть свои беды и чувствуют чью-то поддержку, долго смотрели на телеги с лошадьми, проезжавшие по заснеженной улице.
Один из трех молодых курдов из сообщества, тот, что с писклявым голосом, не смог сдержать любопытства, подошел к окну и стал смотреть вместе с отцом и дочерью вниз, на улицу. Люди в комнате следили за ними наполовину с уважением, наполовину с тревогой, чувствовалось, что все боялись вторжения полиции, ощущалось беспокойство. В этой тревоге стороны очень быстро достигли договоренности по оставшейся части обращения.
В обращении была одна фраза, говорившая о том, что военный переворот провела горстка авантюристов. Ладживерт возразил против этого. Предложенные вместо этого более емкие определения были встречены с сомнением, потому что могли создать у европейцев впечатление, что военный переворот был проведен во всей Турции. Таким образом, согласились на фразу "местный переворот, поддержанный Анкарой". Коротко сказали и о курдах, которые были убиты в ночь переворота и которых по одному забрали из домов и убили, и об издевательствах и пытках, которым подверглись студенты лицея имамов-хатибов. Выражение "тотальная атака на народ" приняло форму "наступление на народ, его моральные устои и его веру". Перемены, сделанные в последнем предложении, призывали уже не только европейское общественное мнение, но и весь мир выразить свой протест государству Турецкая Республика. Тургут-бей, читая про себя эту фразу, почувствовал, что Ладживерт, с которым он на какой-то миг столкнулся взглядом, счастлив. Он пожалел, что находится здесь.
— Если ни у кого не осталось никаких возражений, пожалуйста, давайте сразу же подпишем, — сказал Ладживерт. — На это собрание в любой момент может нагрянуть полиция.
Все начали препираться в центре комнаты, чтобы как можно скорее подписаться под обращением, в котором было трудно разобраться из-за исправлений и вставок со стрелочками, и ускользнуть. Несколько человек уже подписались и выходили, как вдруг Кадифе воскликнула:
— Подождите, мой отец собирается что-то сказать! Это усилило переполох. Ладживерт отправил краснолицего юношу к двери и приказал стоять около выхода.
— Пусть никто не выходит, — заявил он. — Послушаем возражения Тургут-бея.
— У меня нет возражений, — сказал Тургут-бей. — Но перед тем как я подпишусь, я кое о чем попрошу этого молодого человека. — Он некоторое время размышлял. — Я прошу об этом не только его, но и всех присутствующих здесь. — Он сделал знак юноше с красным лицом, который только что с ним спорил, а сейчас придерживал дверь, чтобы никто не сбежал. — Если сейчас, сначала этот юноша, а потом все вы не ответите на мой вопрос, я не подпишу обращение. — И он повернулся к Ладживерту, чтобы посмотреть, увидел ли тот, насколько решительно он настроен.
— Пожалуйста, задавайте ваш вопрос, — сказал Ладживерт. — Если в наших силах на него ответить, мы с удовольствием это сделаем.
— Вы недавно смеялись надо мной. А сейчас скажите все: если бы в большой немецкой газете вам дали несколько строк, что каждый из вас сказал бы тогда европейцам? Сначала пусть скажет он.
Юноша с красным лицом был сильным и крепким и имел суждение по каждому вопросу, но к такому вопросу он не был готов. Еще сильнее схватившись за ручку двери, он взглядом попросил помощи у Ладживерта.
— Давай, немедленно говори все, что тебе хочется, даже если это будет на пару строк, и пойдем, — сказал Ладживерт, через силу улыбаясь. — Или же сюда нагрянет полиция.
Глаза краснолицего юноши смотрели то вдаль, то перед собой, словно бы он пытался на очень важном экзамене вспомнить ответ на вопрос, который раньше хорошо знал..
— Тогда сначала я скажу, — проговорил Ладживерт. — Европейским господам до нас нет дела… Я бы сказал, например, что пусть бы они не очерняли меня, и этого будет достаточно… Но мы ведь, как известно, живем в тени.
— Не помогайте ему, пусть он скажет то, что идет из его сердца, — сказал Тургут-бей. — Вы скажете самым последним. — Он улыбнулся краснолицему юноше, мучавшемуся в нерешительности. — Принять решение трудно. Потому что это поразительный вопрос. На него невозможно ответить, стоя на пороге.
— Это предлог, предлог! — сказал кто-то за спиной. — Он не хочет подписывать сообщение.
Каждый задумался о своем. Несколько человек подошли к окну и задумчиво посмотрели на телеги с лошадьми, проезжавшие по заснеженному проспекту Карадаг. Когда Фазыл впоследствии будет рассказывать Ка об этой "зачарованной тишине", он скажет: "Словно в тот миг мы стали друг другу еще больше братьями, чем обычно". Первым тишину нарушил звук самолета, пролетавшего в вышине сквозь темноту. Пока все внимательно слушали самолет, Ладживерт прошептал:
— Сегодня это второй пролетевший самолет.
— Я выхожу! — закричал кто-то.
Это был тридцатилетний человек с бледным лицом и в выцветшем пиджаке. Он был одним из троих человек в комнате, кто имел работу. Он был поваром в больнице и то и дело поглядывал на часы. Он пришел вместе с семьей пропавшего юноши. И впоследствии рассказывали, что его старший брат, интересовавшийся политикой, однажды ночью был увезен в полицейский участок для взятия показаний и больше не вернулся. По слухам, этот человек захотел жениться на красивой жене пропавшего старшего брата и захотел взять у властей свидетельство о смерти. Его прогнали из Управления безопасности, из Разведывательного управления и из военного гарнизона, куда он обратился с этой целью через год после того как его брат был похищен, и он вот уже два месяца как присоединился к семьям пропавших, не столько потому, что хотел отомстить, а потому, что мог поговорить только с ними.
— Вы назовете меня в спину трусом. Трусы — это вы. Трусы — это ваши европейцы. Напишите, что я им сказал, — он хлопнул дверью и вышел.
В это время спросили, кто такой господин Ханс Хансен. В противоположность тому, чего боялась Кадифе, Ладживерт на этот раз очень вежливо сказал, что он — один благонамеренный немецкий журналист, который искренне интересуется «проблемами» Турции.
— Тебе нужно бы бояться истинных благонамеренных немцев! — сказал кто-то сзади.
Человек в темном пиджаке, замерший у окна, спросил, будут ли опубликованы, помимо обращения, и частные заявления. Кадифе сказала, что это возможно.
— Друзья, давайте не будем ждать друг друга, чтобы взять слово, как трусливые дети из младших классов, — сказал кто-то.
— Я учусь в лицее, — начал другой молодой курд из сообщества. — И еще раньше я думал о том, что скажу.
— Вы думали о том, что однажды сделаете заявление в какой-нибудь немецкой газете?
— Да, именно так, — ответил юноша спокойным тоном, но со страстным видом. — Как и все вы, я тоже втайне думал, что когда-нибудь мне представится удобный случай и я смогу рассказать миру о своих мыслях.
— Я никогда не думал о таких вещах…
— То, что я скажу, — очень просто, — сказал страстный юноша. — Пусть франкфуртская газета напишет: мы не глупцы! Мы только бедные! И наше право — желать, чтобы наши суждения разделяли.
— Ну что вы! Конечно! Бог с вами!
— Кто мы, о ком вы сказали, сударь? — спросили за спиной. — О турках, о курдах, о местных, о кочевниках-туркменах, об азербайджанцах, о черкесах, о туркменах, о жителях Карса?.. О ком?
— Дело в том, что самое большое заблуждение человечества, — продолжил страстный юноша из сообщества, — самый большой обман, которому тысячи лет: все время смешивают понятия «глупость» и "бедность".
— Пусть объяснит и то, что значит быть глупым.
— На самом деле, люди религии, которые заметили эту постыдную путаницу в славной истории человечества и говорили, что у бедняков есть мудрость, есть человечность, есть разум и сердце, оказались самыми нравственными людьми. Если господин Ханс Хансен увидит бедного человека, то пожалеет его. Этот, наверное, сразу не подумает о том, что бедняк — это дурак, упустивший все удобные случаи, безвольный пьяница.
— Я не знаю господина Хансена, но теперь все так думают, когда видят бедняка.
— Пожалуйста, послушайте, — сказал страстный курдский юноша. — Я не буду говорить слишком много. По отдельности беднякам, может быть, и сочувствуют, но когда бедна целая нация, весь мир первым делом думает, что эта нация глупая, безголовая, ленивая, грязная и неумелая. Вместо того чтобы посочувствовать им, мир смеется. Их культура, их традиции и обычаи кажутся ему смешными. Потом, иногда, мир начинает стесняться этих мыслей и перестает смеяться, и когда эмигранты этой нации подметают землю, работают на самых отвратительных работах, то, чтобы те не роптали, делают вид, будто слышали об их культуре, и даже начинают считать ее интересной.