Снега метельные — страница 35 из 46

«Теперь я знаю, в вашей воле меня презреньем наказать...— начал читать Николаев.—Если вы когда-нибудь мечтали спасти человека от гибели, а кто об этом не мечтает, то ваша мечта сбылась.

Вы меня наверняка позабыли, с того дня у вас было много более важных дел. Но я вас помню всегда. Сначала помнила из чувства благодарности, потом благодарность переросла в надежду на то, что моя судьба и впредь бу­дет связана с вами, но скоро я поняла, что надежда моя может перерасти в отчаяние, именно потому, что я для вас ничего не значу. Это мое письмо-признание нисколь­ко меня не унижает, ведь я ничего не требую от вас, не домогаюсь взаимности, просто сообщаю, что вас помнят, о вас думают...

Вы знаете, наверное, что сегодня распростился с жизнью тот самый человек, из-за которого мне пришлось перенести столько страданий. Как жил, так и умер. Мне кажется, что он совсем не жил, а только бежал — от меня, от другой девушки, от своей работы, от всякой трудности, и получилось, в конце концов, что бежал от жизни, все свои молодые годы стремился к гибели, торопился не в ту сторону и наконец добрался до своего закономерного фи­ниша. А вы берете на себя любую трудность, большую и малую, поэтому вы будете жить долго, на земле плюс еще и в памяти.

Вы похожи на моих любимых героев из книг. Я все знаю о вас, вернее, многое знаю. Вам тридцать два года, вы родились в деревне, окончили с отличием Сельскохо­зяйственный институт в Омске, работали агрономом. Только вот не знаю, любили ли вы кого-нибудь. Вы скрытный и замкнутый, хотя и работаете все время с людьми. Мне кажется, нет, не любили, а жаль, что у вас нет личной жизни.

Я знаю о ваших делах, слушаю ваши выступления, иногда бываю совсем близко возле вас, но так незаметно, что вы не успеваете со мной даже поздороваться.

Теперь я сообщу вам такой факт, который вы може­те расценивать, как вам захочется. Я поменяла свою ком­натку на другую и сейчас моя дверь, представьте себе, прямо напротив вашей. От угла моей комнаты вы делае­те тридцать два шага до своей двери, если вы в хорошем настроении, и двадцать восемь, если в плохом. По вашим шагам я знаю, что в плохом настроении вы решительны, готовы бороться, шагаете шире и стремительней. Когда вам грустно, вы идете неслышно, словно боитесь рас­плескать свое настроение, и я тогда сбиваюсь со счета...

Я убеждена, что человеку без слабостей трудно жить. Я, может быть, неточно выражаюсь, но нельзя оставать­ся всю жизнь каменно сдержанным. Вам необходима своя личная жизнь, как мне кажется.

Теперь я... (дальше несколько строк были густо за­черкнуты, осталась одна фраза) «обезопасить себя от дальнейших осложнений». Соня Соколова».

Николаев осторожно сложил листки в конверт и под­пер кулаками голову. Вот тебе и анонимка.

«Еще одной заботой больше»,— подумал он, однако без всякой досады. И если по другим делам он старался сразу же принять какое-то решение, то здесь отодвинул, пусть все останется, как есть и развивается само собой, естественно. Пока он ничего не предпримет, но именно пока, а потом...

Потом зайдет как-нибудь в дверь напротив и скажет, что все правильно, личной жизни у него нет, поскольку он для нее, видимо, не созрел...

Вспомнился вдруг Грачев, настойчиво влез в созна­ние. Как он вошел к нему тогда поздней ночью, хмурый, потерянный, действительно каменно сдержанный, если не сказать окаменевший.

«Как у него дела сейчас? Надо бы зайти...»

Но он зашел к Николаеву по причине вполне опреде­ленной.

А теперь вот и Николаева потянуло к Грачеву. Не странно ли?

Похоже, ему навязывают личную жизнь, а у него, как ни крути, ее нет. И почему-то личная жизнь непре­менно связана с женщиной, с семьей. Видно, без всего этого ты еще не личность.

«Ладно, Соня Соколова, так уж и быть, «проявлю слабость...»

Вечером он пошел к Грачеву. У крыльца подумал, с чем иду, что скажу? Да, может, и ничего не скажу ничего не скажу...

Потянул дверь и вошел в коридор. Из кухни клином падал неяркий свет.

— Можно войти?— громко, весело спросил Николаев, как спрашивает гость, пусть нежданный, зато с подарка­ми. Во всяком случае, цену себе знающий.

Из кухни выглянула Женя, в халатике, простоволо­сая, прядка опустилась на щеку.

— Проходите,— сказала она несколько растерянно, узнав секретаря райкома.

— Леонид Петрович дома?

— Нет, он в больницу пошел.

Женя ждала, что Николаев накажет ей что-то пере­дать Грачеву, случилось, видимо, что-то важное. Он еще ни разу не заходил к ним, а тут вдруг пожаловал.

— Я просто так, на огонек,— сказал Николаев, гля­дя в пол.— Посидеть, поговорить.— Он переступил с ноги на ногу, колесом повернул в руке шапку.

— Он скоро придет. А посидеть и поговорить вы мо­жете и со мной.— Она легким движением взяла у него из рук шапку.— Снимайте пальто, проходите, у нас теп­ло... Я сегодня домовничаю с Сашкой,— продолжала она, когда Николаев прошел на кухню, жмурясь от света и печного тепла.— В роли воспитательницы и сторожихи. Ребенку скучно. «Если,— говорит,— оставите меня одно­го, я наш дом спалю». Как вы думаете, еще не все поте­ряно?— без всякого перехода спросила она и, видя, что Николаев не сразу понял, о чем речь, уточнила:— Они еще могут помириться?

Николаев пожал плечами.

— Ирина Михайловна не пожелала со мной встре­титься,— сказал он виновато.— Я, видимо, не подходя­щая фигура для доверительного разговора. Или у нее нет потребности делиться с кем-то. Но я успел поговорить с Хлыновым.

— Интересно! И что же Хлынов?

— Натура дура, говорит. Люблю и все.

— Есть поговорка по-латыни: натура санат, медикус курат. Перевести можно, примерно, так: природа оздоравливает, а врач только следит, лечит. Может быть, и здесь лучше предоставить все естественному течению? Я уже столько раз ошибалась в своих действиях, что уже просто боюсь, что-нибудь не так сделать. Но ведь и равнодушной нельзя оставаться, смотреть и молчать в тряпочку.

... Если бы Николаева потом спросили, какая она, Же­ня, опишите, пожалуйста, он ответил бы только одним словом – очаровательная. И не стал бы ничего описывать, потому что не запоминалось в ней ничто, не выделя­лось,— ни лицо, ни одежда, ни волосы, одни только яс­ные, именно очаровательные глаза.

— Все это сложно, Женя,— сказал он мрачновато, и в тоне его прозвучало нежелание продолжать тему.

Наступило молчание, тягостное для Николаева: при­шел в гости и молчит, как пень.

Женя взяла кочергу, присела у печки, открыла двер­цу и стала ворошить угли.

— Вы сами топите?— спросила она, клоня голову к плечу и морща лицо от жара.

— Да, сам топлю.

— Вы, конечно, родились не секретарем райкома?

— Нет,— улыбнулся Николаев.— И не в рубашке.

— Я слышала, вы агроном?

— Да.— Он не мог прогнать улыбку, уж слишком серьезно, деловито, прямо как на допросе, говорила Женя.

— Непохоже, прямо вам скажу.

— Почему?

— Агрономы вроде пчеловодов — старики с бородой.

Он рассмеялся.

— Вот меня и прогнали из агрономов — бороды нет.

— А чему вы смеетесь? Кстати, вы и на секретаря райкома не похожи, если уж на то пошло. Я когда при­ехала, сразу услышала — есть тут грозный Николаев. Ду­маю, что за Николаев? Солидный, думаю, лет пятидесяти, медлительный, седые виски, как в кино, одним словом. А потом удивилась: такой молодой! Помните, как я лихо вам прививку сделала?

— Спасибо, с тех пор не болею. Только вот говорят, нет у меня личной жизни,— ни с того, ни с сего вдруг вспомнил он.

— А у меня ее — хоть отбавляй. Из-за всякого пустя­ка переживаю.

— Значит, личная жизнь — это переживания, вы так понимаете?

— А как же еще? Мир живет, земля вращается, а лично ты сидишь и страдаешь. А вам, наверное, и постра­дать не дают, все дела да дела, то один, то другой. А зна­ете, что я вам скажу!— вдруг оживилась Женя, как бы самой себе изумляясь.— Личная жизнь для вас — это переживания других! Правильно? Это же вас трогает, беспокоит?

Николаев развел руки, дескать, куда денешься, тро­гает, беспокоит...

— А вам никогда не хотелось казаться старше?

— Да н-нет как будто,— растерялся он.— А зачем?

Женя рассмеялась от его простодушного «зачем».

— Да для солидности, для авторитета, зачем же еще! Я вот когда приехала сюда, очень хотела казаться взрос­лой. Чтобы мне больше доверяли больные. Знаете, у боль­ных, как правило, травмируется психика, они становятся мнительными, недоверчивыми. А медик должен даже сво­им видом вселять веру. И вот я вхожу в палату, не спеша, важно, солидно, стараюсь делать такой вид, будто через мои руки прошли десятки и даже сотни самых тяжелых больных, а я всех на ноги поставила. Не хожу, а шествую, не говорю, а вещаю. Продержалась я таким манером дня три, а потом одна женщина с улыбкой так говорит мне: «Что ты, дочка, такая молоденькая, а ки-ислая? Веселей ходи, чего не знаешь,— научат. Не сразу Москва строи­лась!» Видите, как я перестаралась. Спасла меня эта женщина, стала я держаться свободней, естественней, улыбаюсь, и больные мне в ответ улыбаются. Но опять беда. Хватит, говорят, тебе сиять, ямочки на щеках пока­зывать, а то в тебя Малинка влюбился! Помните, солдат такой смелый, машину на огонь повел? Да пусть влюбля­ется, мне то что, лишь бы на здоровье!

Николаев тоже невольно улыбался ее детской беспеч­ности, открытости. Щеки Жени раскраснелись, она ра­довалась своему слушателю.

— Ах, да что это я зарядила!— воскликнула Женя.— Все про себя да про себя. Давайте о чем-нибудь другом. Вы танцевать любите?

— Пожалуй... нет, не люблю.

— «Пожалуй», — Женя рассмеялась. — «Пожалуй». Не солидно, да?

— Как вам сказать...

— Молодой человек, современный. Вот и объясните мне, причем подробнее, почему не любите, мне это инте­ресно. Я, например, очень люблю. И все народы танцуют, с древнейших времен. Так что давайте, объясняйте, мне интересны ваши доводы.

— Про­сто нет желания, нет времени...

.— Должность не позволяет,— подсказала Женя.— Но вы же студентом были! И тогда не танцевали?