Меня, пожалуй, сложно понять другим потому, что я еще сама не понимаю себя. Зачем мне нужен был университет, да еще филологический факультет? Я знаю преподавателей литературы, выжатых вечными домашними заботами. Издерганные детьми, они еле успевают погладить себе блузку, затюканы программой и чумеют над многоэтажными стопами тетрадей с сочинениями, а в них из года в год (о, я знаю эти конспекты и планы уроков в общих тетрадях) один и тот же «положительный образ». В развернутые планы сочинений никакими усилиями не втиснется ни одна живая искорка своей заметы. И не придумает ничего нового филолог, потому что и думать ему некогда, и думать отвык, и не улавливает он, чего хочет современная литература, что ищет за пределами установившихся условностей, оттого что сам ничего давно не читал — некогда.
А я… Я вижу перед собой ребят, их глаза. Они смотрят на меня и ждут. Ждут первого моего слова. Что я, кто я? Что я им сейчас дам?
Первое мое слово — это… Я подношу палец к губам и говорю: «Т-с-с… Тихо… Одевайтесь. Мы пойдем в лес. Я буду учить вас не знать, а слышать Пришвина. Зимой он говорит тихо — пристальный мудрый философ. И вместе с ним вы услышите себя. А потом… когда-нибудь сами захотите мне рассказать о том, чего я не знаю, и не знает никто».
Но для этого я должна уехать далеко, где некому меня будет одергивать, где не нужно растрачиваться на докторальную всезнающую опеку…
Приблизительно так я придумала свой первый урок. Для себя. Придумала с детства. Девица, воспитанная городом, я никуда не выезжала, но до меня доходили обрывки какой-то большой дерзкой жизни, и я не равнодушна к ней. Я не помню этих источников. Может быть, это было кино, может, книги, может, музыка.
Я не могу довольствоваться потребностями подруг моего студенческого круга, потому что знаю: есть люди, которые мыслят иначе, живут лучше. Они другой категории чувств.
И во мне живет потребность понять их, этих людей. Что им надо? Зачем? Разобраться в их жизни и активно взять ее, потому что мне это надо. Лично для себя. Я тщеславна и хочу взять на себя много.
Меня пугал примитивизм заведенных будней. А здесь для меня важен каждый мой день. Как я проживу его, как увижу себя в нем — я зафиксирую.
Тулуп греет. Дыхнешь в воротник — он отдаст тепло щекам, и оно держится у лица.
Я заметила одну особенность. Когда пишу в тулупе — слова мои становятся мужественнее. Об этом я узнала случайно, когда перечитывала написанное. Ошибаюсь я или нет в этом ощущении? Кто проверит? Вообще для чего я пишу? Дневники мне не нужны. Но мне кажется, что так я сохраняю способность думать и не теряю возможности следить за своими днями.
И еще… Я никому в этом не признавалась, даже себе. Это далеко и неясно во мне. Кажется… я умею видеть слово. Будто беру и прикасаюсь к его новизне, его непонятной зрелищной сути. Вот оно, легкое, обыденное такое, вдруг набухает содержанием, как ветка в мороси, и, влажное, ложится на бумагу и приобретает вяжущий вкус. Я сама не знаю, отчего радуюсь этому.
Может быть, к ним, к этим словам, я и приехала в эту глухую даль, где замело все снегом, и я нахожу следы зайцев за стеной на огородах.
21 ноября.
Юрка сел на стул и начал стягивать сапоги. По всему полу рассыпалась пшеница.
— Холодная, как свинец. Ноги замерзли. Семена сейчас подрабатываем. Залез на ворох — начерпал. Разуваться на морозе боялся.
Юрка ходит босиком по полу. И там, где ступает, пшеница исчезает, как смакивается.
— Ты гусь. И у тебя не лапы, а губка.
Юрка не отвечает, надевает вязаную шапку и толстый шерстяной свитер. Садится, примеряет ботинки с коньками. На меня ни разу даже не глянет. Спина у него прямая и широкая, а из-под свитера выступают лопатки.
Я подхожу к нему сзади и устраиваюсь локтями между лопатками, давлю изо всей силы. Юрка железобетон. Не оставляет своих привычек нигде, никакой поблажки себе. Характер. Хвалю. И я поглаживаю ладошкой его волосы на лбу.
— Гончаренко и Гришин для тебя скоро будут только подметать дорожки.
— Ты бы одевалась быстрей. Озеро посмотришь. Я больше тебе не буду напоминать.
Юрка говорит, а под локтями у меня спина его гудит. День сегодня потеплел. Воздух мягкий, притих неподвижно у мокрых березок.
Мы с Юркой идем за деревню к озеру.
— Я никогда себя так не чувствовал, как сейчас, как здесь. Понимаешь… В городе придешь после занятий на стадион — то дорожку уже избили, то залита она с наплывами. К вечеру сгустится над катком дым с сажей какой-то. Побегаешь два часа, а потом сплевываешь на снег углем. Тренер еще пытался из меня что-то выжать… А у меня легких хватало только на полкруга. А здесь… ноги устают, а легкие не знают предела. Даже самому становится жутко. Такой идеальной дорожки не знает ни один город. Если мне ничто не помешает…
Юрка ловит мой взгляд и возбужденно прыгает боком чуть впереди.
— Чувствуешь, какой воздух? Жить здесь и потерять форму, потерять, что с таким трудом набирал, — это… Мне бы только укрепить ноги, а потом… Я уеду на соревнования, а ты будешь здесь жить, ловить по радио спортивные вести и ждать «Комсомолку». И… Я не хвастаюсь. Мне еще никогда так легко не дышалось. Да, да! — отвечает Юрка на мою улыбку.
Дорога в снегу стала узкой и ребристой. Идем, как по шпалам.
— Кто это накопал так?
— Коров поить водят. Пробили.
Мы останавливаемся у обрыва. Глубоко под нами в тени за нетронутым снегом грифельная гладь льда, а за ним темные сплошные кусты. Кусты уходят к далеким горам.
Согра. Лохматая и низкорослая.
Мы спустились по тропинке. Юрка сел на снег, надел ботинки с коньками. Неуклюже переступая, подошел ко льду, чуть качнулся, и на черном нетронутом стекле пробежали белые штришки следов.
Озеро узкое, длинное. Я выбежала на лед, и оказалось, что стою под ветками дерева. Скользя валенками, я подбежала к нему, покачала ветки, и от руки вязко запахло черемухой. Я пошла по льду вдоль серой стены ветвей. Озеро в тени крутого косогора, только на повороте резкой чертой упало солнце на снег и раскололось на льду. Я забиралась в островки камыша и слушала его сухой ломкий звон. А за перепутанными метлами ракитника в снегу красными бусами горел шиповник. Он мягок и чуть-чуть студит зубы.
Юрка убежал далеко, широко раскачивая рукой, а за ним бойко скоблили коньками мальчишки. Это надо видеть! Мальчишки наклонялись вперед, подражая Юрке, складывали руки на спине, и подпоясанные их телогрейки топорщились над штанами, как хвосты глухарей. Пробегал Юрка. За ним сухую пыльцу со льда сдувал ветерок. В лучах косого солнца Юрка казался дельфином с черными извивающимися щупальцами. Мальчишки смотрели ему вслед, долго не решаясь трогаться с места.
Не космонавты в круглых глазастых скафандрах, а длинный и красивый Юрка, улыбающийся и недосягаемый, на отшлифованном ветрами льду, навсегда останется их кумиром.
Так вот почему они делают на тропинках улицы крюк, чтобы встретить меня и поздороваться!
Юрка об этом и не знает. Но я понимала, что где бы он ни появлялся, он не растворяется, а приносит себя. Своим он никогда не поступится.
24 ноября.
Я не вижу в деревне людей. Днем пройдут с фермы свинарки, долго маячат в морозной седине улицы. А вечером…
Мне скажут, я преувеличиваю. Не разобравшись — обобщаю. Нет, я свидетель.
Юрка сказал, что в нашей деревне колхоз «самый лучший». Поэтому Юрка его и выбрал. (Я сама читала в сводках районной газеты показатели по государственным поставкам.) А вон тот колхоз, что в ясный день виден за согрой, — хуже. Определение по тому, что отдают люди. А мне бы хотелось знать, чем они живут, чем сыты. Природу их желаний.
Из своего университетского неведения я словно приблизила глаза к телескопу, сквозь протертую призму зимнего воздуха вижу мельчайшие детали деревенского быта.
Несет холод по полу клуба. Женщины в пальто и пуховых платках грудятся на скамейках поближе к экрану. Парни с девчатами жмутся у холодной стены с пробитыми окошечками. Еще при свете заведующий клубом обойдет всех, обрывая билеты.
Вот уж течет сноп света над головами. Бесприютно мечутся на экране «похитители велосипедов». А кто-то поднимется со скамьи, пройдет к двери, напьется из бачка. Кто-то щелкает семечки себе под ноги, уйдет потом, и останется на полу шелуха с темными пятнами от валенок. Только что-то мало в кино мужчин. И вовсе не оттого, что их нет в деревне.
Бревенчатый магазин рядом с гаражом в центре деревни. С пяти до восьми вечера откинута с двери металлическая закладка.
Мужчины сходят с крыльца с оттянутыми карманами. Это вечера будней. А в субботу… Женщины прямо с работы исчезают на минуту за дверями магазина, и потом из кирзовых сумок выглядывают скромные колпачки бутылок.
Они спешат — к детям, к мужьям. Собираются по-соседски или по-родственному — работа свела вместе. Собираются без необходимости плясать. Собираются, просто чтобы собраться вместе. (Пляшут по праздникам.) К этому не готовятся — к столу всегда есть хлеб, сало, огурцы. Иногда, не раздеваясь, садятся за стол. Начинают пить. Пьют как-то всегда одинаково. Разливают водку в стаканы. Берутся за них молча, ждут с минуту хозяйку.
— Давай… — значительно поощрит кто-то.
Опрокидывают стаканы одновременно, будто цветок разворачивается в разные стороны.
Компаниями в клуб не ходят. Нет потребности привносить в него свою интимную радость, свою невыговоренную обиду. Он чужой им, клуб. Заботы и радости уносятся домой.
Юрка тоже несколько раз приходил домой поздно. Виновато возбужденный, поворачивался ко мне и старался вдыхать в себя. Меня разозлило не то, что он пьян, а маскировка. Сказал, что был у механика.
Я очень медленно выговаривала ему в лицо, чтобы видеть, как долго он может сдерживать дыхание.
— У тебя так много общего с твоими друзьями! В потребности.
— Жаль, что у тебя ничего нет общего ни с кем.
Ладно. Это еще не самое страшное, Юрка. Мне зябко. Мне многое неясно.