— Ну, это ты брось.
Митичкин убежал из цеха.
Борису неизвестно, как узнали в цехе об этом, только в понедельник подошел к нему Степан Савельевич, посмотрел черными без зрачков глазами и сказал неприязненно-холодно:
— Вчера смену проволынил, да еще парня избил… Субчик.
В цехе разговоров было много. И сестра тогда плакала…
…Эти воспоминания перебивает голос репродуктора с телеграфного столба. У райкома Борис замедлил шаги, слушая сводку Советского Информбюро.
«…Нашими войсками на Орловско-Курском и Белгородском направлениях за день боев подбито и уничтожено 272 немецких танка. В воздушных боях и зенитной артиллерией сбито 83 самолета противника».
Войдя к себе, Борис постоял у двери. В комнате со стен на пол осыпалась едкая известковая пыль. На полу валялись скомканные бумажки. Борис разделся. Повесил на гвоздь за печку свою промасленную, клеенчато-липкую спецовку. От спецовки пахло железной сыростью.
Не очищая сапог, Борис прошел через комнату к окну и долго смотрел на улицу, окончательно сознавая, что теперь он один.
«Сестра, наверное, тоже в окошко смотрит. На березовые колки, на черные дороги за шлагбаумами, — думал Борис. — Хотя бы стереть у нее с губ слезы. Только ничего он такое нежное не умеет».
Отец писал с фронта письма им обоим. Теперь будет ему одному. Борису захотелось перечитать эти тоненькие треугольники. Он достал их с этажерки, разложил на столе.
«…Боря, помнишь из вашей школы Колю Колесникова: ты учился в седьмом классе, а он — в десятом. Его еще направляли физруком в пионерский лагерь. Рослый такой. Он был уже капитаном. Командовал нашей ротой. Обе ноги ему оторвало. Шинель цела, а ног нет. Не знаю, где его похоронили. Я только пустые полы шинели ему запахнул. Потом мы ушли дальше. Молодой парнишка был. Вот вам я написал, а родители его об этом еще не знают.
Сейчас я…»
Что «я»… Борис не знает. Через весь листок жирной полосой перечеркнуты три строчки.
Отцовы письма часто исполосованы вот такими черными лентами.
Борису всегда хотелось знать — что там за ними. Ему казалось, что именно там что-то было самое главное. Там настоящая правда о войне и о чем-то другом. А кто-то не хочет, чтобы она дошла до него.
Борис встал. Прижал развернутое письмо к оконному стеклу и, растягивая бумагу, долго всматривался в слепую черноту штрихов. Но разобрать там что-либо было невозможно. Борис начал стирать полосы резинкой. Потом смывать водой. И ничего. Только мокрые катышки бумаги под пальцами.
Он опустил размазанное письмо на стол, сел на кровать. Снял затяжелевшие от грязи сапоги. Не наклоняясь, а болтая поочередно ногами, размотал портянки, скинул их. Положив под голову руки, завалился на подушку. Увидел ноги Кольки Колесникова, тугой, зашнурованный ремешком футбольный мяч и отполированные ободья вагонных колес.
За окном стоял летний вечер: неуютный, прозрачной свежести. Солнце садилось за дальними огородами. Растопыренные желтые подсолнухи потемнели. Из окна на стенку протянулась ярко-багровая полоса. В ней мельтешили перепутанные тополиные листья. Листья молодых тополей большие и лощеные, как ладонь Бориса.
Борис!..
Сегодня суббота. Вставай. Надо начинать обо всем думать самому. Еще только девять часов.
Но ничего этого Борис не делает.
— Борис!.. Боря… Почему ты уснул? Ты ведь ничего не ел. Уже вечер…
Так сказала бы тебе мать.
Ласково улыбаясь, отнесла бы к печке твои сапоги и принялась на кухне стирать портянки. А утром ты налил бы из ведра воды в рукомойник и, брызгаясь над тазом, умылся и вбежал бы в комнату. Еще пахнущий мылом, надел бы свою спецовку и улыбнулся от непонятного восторга.
— Мама, что ты так смотришь?
А мать… Мать увидела бы, что лихо расстегнутый воротник твоей спецовки холодно лоснится. Рядом с ним незагорелое лицо твое кажется ей незащищенно-детским, а темно-серые глаза беспомощно-голубыми. Мать подошла бы к тебе и, чувствуя легкую прохладу спецовки, начала застегивать пуговицы и вдруг, незаметно опустив воротник, расправила его, не желая прислонить промасленную осклизлость к шее. И сказала бы: «Большой уже ты стал… и когда вырос…»
Но матери не стало, когда тебе было три года.
— Борис… Это правда, что ты нарисовал уродливую карикатуру на классную руководительницу: «Али-Баба и сорок разбойников»? И свой рисунок пустил по-партам?
— Что молчишь?
Спросил бы у тебя отец.
Он все еще думает, что ты учишься. Думает, что…
Или там, где-то далеко, шипя и разбрызгиваясь, гаснут над темной речкой ракеты. Тяжело шурша мокрой галькой, останавливаются солдаты у воды, и твой отец черпает пилоткой воду, пьет, погружая в освежающую прохладу потное до жжения лицо. Оббив ее о приклад ППШ, надевает и стоит, тяжело покачиваясь и смутно соображая, что еще жив. А от реки тянет холодом. Может быть, в это время он думает о тебе?
Борис!.. Ты спишь?.. А ты точно знаешь, что он жив?
Борис! Кто разбудит тебя ужинать?
Есть ли хотя бы один человек рядом, у которого живет в памяти такая частица — Борис?
Или ты останешься без ужина?
Утром Борис мыл пол. Сдвинул на середину комнаты стол и кровать. Шлепал мокрыми брюками у стен. Легко развозил их по крашеным доскам. Выжимать брюки мешали пуговицы, и он срезал их в таз.
А когда выплеснул воду в помойку и вернулся в комнату, удивился, что в комнате пахнет зеленым тополем. Пододвинул к открытому окну стол и заходил по комнате. Подумал: для начала стол застелить газетой. Или от резкой свежести из распахнутого окна, или еще от чего-то Борис испытывал непонятное ощущение свободы.
Борис достал белую рубашку из чемодана. Надел. Отец носил эту рубашку с запонками, а Борис свободно закрутил рукава до локтей. Полотно рубашки прохладно коснулось горячей кожи.
Борис носит теперь рубашки отца. Сестра предложила:
— Борька, у тебя плохие рубашки. Давай папины примерим.
Она тогда достала их все.
— Они тебе малы, что ли? На папе они не так сидели. Ты выше его, Борька! — обрадованно поразилась тогда сестра. — Все примерь.
А когда Борис надел вот эту белую — сестра сказала ему:
— Знаешь, Борька, Нина Гамзикова, которая за мной вчера на танцы заходила, сказала, что ты будешь девчатам нравиться. Говорит, что ты высокий и глаза у тебя задумчивые. Только ты какой-то слишком бойкий и неуравновешенный. А ты знаешь, Борис, — правда. Я так боюсь за тебя! И почему папа редко пишет?
Только спецовку отца сестра свернула, положила в фанерный ящик и вынесла в кладовку.
— Не будем трогать. И стирать не будем. От папки так всегда пахло — железом.
Отец работал техником в депо.
Борис начал перебирать книги на этажерке. Роб Рой. Лермонтов. Как давно он не читал! Книги показались Борису далекими, молчаливыми друзьями, к которым он давно не заходит.
Стопка учебников. Физика с закладками за восьмой класс. А вот… Его тетрадь с сочинением по литературе. Как она сюда попала? Это же отцова полка.
Борис вспомнил тот давнишний урок по литературе. Учительница приколола кнопками к доске картинку и объявила:
— Будете писать сочинение на тему «Летом в лесу».
Борис сначала не знал, что писать. Он только думал о чем попало. О лесе вообще. Потом вспомнил «барашки». Их нераскрывшиеся головки в жирных резных листьях. Представил даже их вкус. Будто снова брал тугие зеленые шарики, снимал сначала верхнюю плотную одежку, потом тоненькую рубашечку из розовых лепестков, и тогда появлялся пухлый пучок желтых тычинок. Откусишь его, и тычинок станет сразу так много, что даже не прожуешь.
Потом Борис вспомнил черную смородину. В тени крупная, с глянцевым боком, а на ярком солнце матовая, без прозрачности. И Борис стал об этом писать. Половины не написал, как прозвенел звонок. Борис испугался, но тетрадь все же сдал.
На следующий день он обреченно молчал.
Учительница всегда откладывала лучшие, пятерочные, работы наверх. Четверочные — под ними, потом троечные, двоечные. Пятерочных было обычно тетрадки три. На этот раз в числе их сочинения Бориса не оказалось. Борис и не рассчитывал. В числе четверочных — тоже. Тройку Борису уже не хотелось получать.
И только когда учительница раздала все тетради, чуть помолчав, она сказала:
— У меня есть еще одна тетрадь. За это сочинение я тоже поставила «пять», хотя оно и не закончено. Я его прочту.
Учительница так читала его сочинение, так что-то в нем увидела, что Борис сам удивился.
Тоненькая синяя тетрадь…
Борис сложил книжки на этажерку и оставил только журнал, который принес недавно из библиотеки. Бросил его на стол.
Часам к десяти утра пришел Оська.
Борис чистил на кухне сапоги. Оська лежал животом на подоконнике.
— Тебе хорошо, — сказал он, когда Борис вошел в комнату, — что хочешь, то и делаешь. Можешь в кино ходить на любой сеанс. Никто не скажет, что долго шляешься. Можно девчонок водить.
Оська сел на кровать и стал раскачиваться на сетке. Многозначительно сощурив глаза, проговорил:
— Ничего, пружинит.
Борис посмотрел на Оськины ноги.
— Ты бы снял ботинки. Я же сам пол мою.
— На коленях? — усмехнулся Оська, но ботинки снял.
Носки у него порваны, и поэтому часть их завернута вниз вместо стелек.
— А-а-а… — досадливо сказал Оська и снова надел ботинки. — Че попало. Как правдашный.
Борис рассмеялся:
— Слушай, на речку пойдем. Ты там возле девчонок разуйся. Настроение у них поднимется.
— А что? Тебе советую. Женские чулки покупай. Проносил — отрезал. На месяц хватит. Придерживать пажами будешь. Вот так, через плечи и к чулкам. Солидно и выгодно.
У Оськи круглое, как у девчонки, лицо и всегда готовая улыбка. Он не улыбается только своему токарному станку.
— Ладно, пойдем, — сказал Борис. — Времени-то уже много.
Когда Борис с Оськой вышли на улицу, у подъезда, за квадратной тенью от навеса, было такое солнце, что на белых гусей, щипавших траву, невыносимо было глядеть.