Снегири горят на снегу — страница 35 из 53

Металл пахнет необъяснимо: тонким, горячим дымком. Снимешь стружку, коснешься его пальцами, и шероховатая поверхность мелко цепляется за кожу, а тронешь его напильником и наждачной бумагой, он скользит и пальца не принимает.

Ему всегда кажется, что это он сам врезается в крутящееся металлическое тело. Когда снимаешь готовую деталь, она тяжело давит на ладонь, ласково греет глубинной теплотой. Деталь долго держит теплоту, будто живет.

Станок у Бориса старой марки «Свердлов». От него пахнет эмульсией и олифой. И весь цех Борис представляет себе как запах стружки, олифы, завывающее гудение шпинделей и густой расплывающийся свет над станками.

И когда после смены он идет домой, медленно освобождаясь от станка, еще долго чувствует ладонями прохладную формочку пузатой рукоятки. Он устает. И все-таки эта работа ему нравится.

Но оттого что Борис точит колпачки к швейным машинам, он относится к своей работе скептически. Он недоумевает, почему завод, который выпускает каретные валики и шпульки, называется военным.

Правда, совсем недавно, до его прихода, завод выпускал ручные гранаты. В общем, Борис считает свое занятие не слишком серьезным, хотя и перевыполняет норму. Это дается ему без труда. Может быть, оттого что он умеет выжать из станка даже невозможное, или оттого что умеет безукоризненно точно заточить резец и установить его. Но как всерьез относиться к челнокам для швейных машин, если идет война?

Вот позволили бы ему на этом станке вытачивать что-то очень сложное и очень нужное. Он бы на малую скорость включил станок. Не торопясь, осторожно снимал бы шелестящую жирную стружку. Выбирал в болванке ступенчатые канавки, растачивал отверстие невиданными, им самим придуманными резцами. Шлифовал. Отрезал бережно. И упало бы это крупное и тяжелое «что-то» на обе ладони.

Или дали бы ему точить корпусы снарядов. Пустотелых, тяжелых. А на их ребристых боках выбили бы клеймо: «По фашистскому логову!..» — И внизу мелкими буквами: — «Лебедев». — И еще: — «Лебедев, Лебедев, Лебедев…»

А то колпачки… Или пятый месяц подряд каретные валики. Муторно становится.

Борис снимал чуть задребезжавший резец и шел в дальний шлифовальный цех заправлять его.

Неторопливо шагал по длинному коридору. Останавливался в дверях соседнего цеха и смотрел, как ударяет стотонный пресс над терпеливой и до ужаса маленькой головой девчонки и как она, сосредоточенная, нажимая ногой на педаль, отбрасывает в сторону узорчато изрешеченные полосы жести.

Борис всегда удивлялся какой-то железной стойкости этих беспомощных существ: простаивая у станков «без перекура» целыми днями, они так и не могут научиться затачивать резцы. Сожгут и ищут мастера. А казалось бы, чего проще. Зато он, Борис, при всем желании не может работать вот так, не разгибаясь, как они…

Когда становилось муторно, начинал усиленно учить Павлика — «фезеушника», прикрепленного к нему. Он его ставил к станку. Павлик маленький, в зеленой форме, с начищенной бляшкой на ремне. Павлик ждал этого мгновения целую смену. Никто своих учеников не ставил к станку — Борис ставил. И не висел за спиной, а уходил из цеха. Поэтому у Павлика в глазах преданное восхищение учителем. Борису нравилось в Павлике детское благоговение перед станком.

Однажды Павлик растерялся, забыл, как включается самоход, и патрон бил кулачками по резцу, а ремень свистел на остановившемся шкиве.

Борис рванул рубильник. А Павлик, казалось, разучился моргать.

— Застыл, — сказал тогда Борис. Подвинул его, остолбеневшего, к станку, взял руку и с силой положил на рычажок. — Вот… Рукой запомни.

Борису хотелось приобщить Павлика ко всему тому, что он сам любил.

Он доставал из шкафа самокальную заготовку резца и приглашал Павлика в шлифовальный цех.

— А ну, отойди, — говорил Борис, включая наждак. — При разгоне камень рвется. Во лбу пробоину сделает. А теперь смотри.

От самокала летела искра не легкими звездочками, как от стали, а оранжево-огненной струей. Струя билась о рубашку, мгновенно гасла.

Борис сам не знал, отчего ему нравились именно эти искры. Багрово-литые, красивые и чем-то притягательно страшные, как фронт.

— Давай сам. — Борис вкладывал в тоненькие руки Павлика теплую заготовку.

Наждачный камень бил.

Павлик притрагивался самокалом к наждаку, и у него неистово дрожали руки. Дрожала даже голова.

— Ну что, цела, — трогал его голову Борис. — Давай теперь выбирай канавку.

Но все-таки редко учится Павлик премудрости заточка резца и редко становится за станок. У Бориса норма. И сзади вдоль станков ходит по цеху мастер Степан Савельевич, заложив за спину руки.

Борис давно уже не обращался к Степану Савельевичу ни за чем. Может быть, потому, что он сказал Борису однажды «субчик», или Борис чувствовал, что мастеру всегда как-то очень уж не до него.

Степан Савельевич почти никогда не выходил из цеха.

Он приехал из Киева вместе с заводом, и Борису казалось, что у него дома нет. Он живет на заводе.

Заложит руки за спину и ходит по цеху все двенадцать часов. А уж после двенадцатичасовой смены на самом крупном станке в углу точит ночами коленчатый вал и не разгибается, не оглядывается на цех. Борис больше всего знал его спину, и, как большинство заводских ребят, не любил его. Степан Савельевич это чувствовал.

Каждую осень семнадцатилетние мальчишки оставляли станки, уходили на фронт, туда, где воевали их отцы, где высока была значимость понятия «сибиряки», и мальчишки, гордые особым своим предназначением, с захватывающим нетерпеньем ждали призыва. Они не хотели понимать и прощать другим, взрослым мужчинам, что те приехали оттуда, от войны, работают, выпускают обыкновенные швейные машины, получают картошку с заводского подсобного хозяйства и не замечают мальчишеской усталости.

Мастер жил заказами войны, был неприступен, молчалив и никогда не снисходил до человеческого разговора с мальчишками. И они тоже были жестоки к нему за высокомерное равнодушие к ним.

Они все перешли бы от Степана Савельевича к мастеру другой смены, тоже эвакуированному, Стасику.

Как мастер Степан Савельевич никогда никого не упрекал, не делал замечаний. Он больше молчал. Если у кого-то из токарей не шла работа, они просили его помощи.

И он помогал. Помогал молча. Без сочувствия, без участия, без улыбки. Потом поворачивался спиной, какой-то равнодушной до оскорбительности, закладывал назад руки и, медленно ступая, удалялся. Ничем, никакой черточкой не показывал Степан Савельевич, что он не откликнется на просьбу. Но лишний раз тревожить его просьбой не хотелось.

Когда Борис, побродив по заводу с резцом в руке, появлялся в цехе, мастер пропускал его мимо себя, смотрел молча, темными, без зрачков, глазами. Взгляд этот был неприязненным. Потом проходил мимо Бориса, не останавливался, а отворачивался, безучастно складывая на спине руки. Так и казалось Борису, что он говорит ему всегда «субчик». Казалось, что Степан Савельевич видит в нем что-то недоброе. И это злило. Наверное, мастер со всеми был такой. Без улыбки. Но у Бориса есть основания расценивать его взгляд по-своему.

Это было еще при сестре. С оплаченными талончиками Борис сидел в столовой и ждал, когда официантка его обслужит.

Он всегда обедал в пять часов, после работы. Народу в столовой было мало, но ждал он долго.

Отгороженная дощатой стенкой в углу, переругивалась с кем-то кассирша. Из открытых окошек кухни доносился теплый запах кислой капусты.

Борис представлял щи, соленые, без картошки. Разглядывал талончики, отбитые на машинке, и думал, что подделать их можно свободно.

Потом начал разглядывать официантку. У официантки завернута коса на затылок. Сильно накрашены губы. Цыганские глаза улыбаются. Таким глазам лично Борис никогда бы не доверял. Они всегда не человека ищут, а что-то другое.

Официантка обслужила соседний стол. Взяла талончики у солидного мужчины и поспешно скрылась. Борис хотел ее остановить, но не успел и с досадой подумал о себе: «Тюфяк. Тебя не замечают».

Она шла с подносом, Борис медленно и значительно сказал ей в глаза:

— Почему вы обходите меня?

А она… Борис даже недоуменно смолк, — глянула на него и со значением подморгнула.

Борис стал ждать с озадаченным терпением и думать: «Какая у нее странная улыбка. И почему она его отметила?»

А официантка мелькала. Солидный мужчина уже ушел. Сели за стол недалеко от Бориса еще четверо. Когда официантка проходила мимо, Борис, хотя и неудобно было уже напоминать о себе, сказал:

— Меня вы все-таки забыли…

Она поспешно на ходу сделала ему знаки уже двумя глазами, родственные, обнадеживающие, и начала обслуживать пришедших четверых.

И вот тогда-то у Бориса нехорошо потемнели глаза. Рука тяжело сжала талончики и легла на заглянцевевшую мазутную коленку.

Официантка шла с подносом в проходе между столами. Борис встал перед ней. Нагнувшись, с неумолимой нагловатостью поглядел в ее испуганные глаза:

— Это мне?.. Вот спасибо.

Он взял одной рукой суп, второй — омлет из американского яичного порошка.

— Думал, что не успею. А вы… так кстати, — издевательски дружественно сказал он и сел за стол.

«Вообще-то, кажется, я нахал. А суп сегодня гуще обычного».

Он глянул на стол, что обслуживала официантка, и увидел Степана Савельевича. Тот ждал обеда, а трое уже ели.

Тоненький, водянисто безвкусный омлет Борис доел уже без аппетита, но неторопливо стойко.

«За справедливость надо бороться», — бодро оправдывал он себя. При встрече с мастером старался не смущаться. Встречаясь с ним взглядом, молчаливо отвечал: «Ну что смотришь, как на холодный металл, — глаза застудишь».


Уже неделю Борис жил без сестры. Никто не говорил ему перед сменой: «Ложись. Хоть на два часа. Я тебя разбужу. А то хватишься, будет поздно». Целыми днями он или купался с Оськой на реке, или валялся с книгой.

Борис работал в ночную смену. Ни молочно-яркий свет над головой, ни медленное движение суппорта, ни отрывистое завывание