Снегири горят на снегу — страница 40 из 53

В темноте Борис представлял белые Валины ноги на избитом полу и сброшенные в стороны ботинки.

Неожиданно во всем цехе над станками вспыхнул свет. Борис испуганно сел. Прикрывая рукой глаза, щурился. Увидел Ленку и непроизвольно улыбнулся. Она с недоуменной стыдливостью взглянула на него и поднялась с полу.

Валя Огородникова надевала ботинки. Работать Борису оставалось часа три. Он работал еще только по восемь часов. А Валя Огородникова, как самая старшая в цехе, должна простаивать за своим станком двенадцать.

В конце августа Бориса вызвали в профком. Пожилая женщина с рыхлым, как тесто, телом предупредительно улыбалась.

— Ты садись, садись, — сказала она, подвигаясь к нему со своим стулом. — Мы вот по какому вопросу. Скучно тебе, поди, одному жить. Ни пол помыть, ни в комнате прибрать. И словом переброситься не с кем. Решили мы к тебе двух женщин в комнату вселить. Дочь со старухой. Люди они хорошие, скромные. Они и уют в комнате наведут. А то и постирают тебе что когда. Разве можно одному жить? Ну?..

Женщина помолчала.

— Больше не к кому. — Тон у нее был просительный. — Мы уж смотрели. Теснота. Ну просто забито. Внизу у вас в комнатке живет одна семья, так туда подселили женщину с ребенком. Из Ленинграда эвакуированная. Господи, девчонка совсем. Ну что делать?.. И эти эвакуированные.

— Я не возражаю, — сказал Борис. — Мне все равно.

Шел в цех и думал: «Конечно, все равно. Скоро в армию».

С работы Борис возвращался возбужденный. Его, конечно, сейчас попросят переставлять тяжелые вещи или прибить к стене вешалку — женщинам мало ли что потребуется. Надо помочь. Он сегодня никуда не пойдет. А как они будут ложиться спать? Наверное, ему придется выходить на улицу.

Борис вошел в комнату улыбающийся. Сказал:

— Здравствуйте, — и начал снимать спецовку. Повесил ее на гвоздь и спросил: — Наверное, нужно познакомиться? Меня зовут Борис.

— Вера Борисовна, — ответила женщина, ей было лет сорок, — а ее зовите просто бабушка.

Вещей у женщин было немного. Три чемодана, кухонный стол и кровать.

Стол они поставили к стене и сидели за ним на табуретках — ели. Кровать Бориса переставили к двери: «Здесь она лучше стала».

Борис умылся на кухне и прохладный, в майке, сел на кровать.

Женщины разговаривали между собой очень тихо.

Борис молчал и рассматривал их спины. Вера Борисовна была в шерстяном бордовом платье. Бабка сутула. Так сутула, что, казалось, положи на выпуклую спину стакан, он не скатится. Вера Борисовна раскладывала маленькой поварешкой кашу, кажется, тыквенную. Поварешка блестела, только ручка у нее была с какими-то тусклыми, как задымленными, узорами. Таких красивых поварешек Борис еще ни разу не видел.

Вера Борисовна положила перед бабкой два кусочка хлеба. Один бабка отодвинула и сказала что-то. Вера Борисовна подала его бабке обратно.

Борис почувствовал, что этим женщинам он не нужен.

Так они стали жить.

Вера Борисовна работала на заводе в бухгалтерии. Ее мать сидела дома. Она целыми днями никуда не выходила из комнаты. Сидит, ничего не делая, и молчит. Когда приходила Вера Борисовна, то разговаривали они между собой почему-то вполголоса. И Борису с ними тоже совсем не о чем разговаривать. Отчужденные они. Насторожены к нему.

Первое время Борис недоуменно усмехался: «Ничего живем. Дружно. Не ссоримся».

Он теперь брал два ведра — свое и их, — приносил воду, ставил. И это ему нравилось. А потом… Он приходил с работы ночью, хотел умыться, или поздно возвращался с улицы и подходил к ведрам напиться, — воды в ведрах никогда не оказывалось. Только на дне высыхал тинистый желтый налет. Колонка ночами не работала.

Борис досадовал: «Я что, ишак? Спасибо ни разу не сказали… Вере Борисовне, пожалуй, не вредно самой поразмяться. Ветерком перхоть с плеч сдует».

И утром, спеша на работу, он принес воды уже только одно ведро.

Вера Борисовна по этому случаю сказала матери что-то еще тише, почти шепотом.

Дома для этих женщин не было никакой работы, кроме как вымыть кастрюльку. Вера Борисовна никогда не ходила даже в кино.

«И почему они такие? — недоумевал Борис. — Может, у них погиб кто?»

Однажды он спросил у Веры Борисовны:

— У вас, наверное, кто-нибудь остался там, на Украине?

Вера Борисовна ответила:

— Нет. Мы только с мамой… Но у нас там осталось все. А разве так можно жить? — Она обвела комнату рукой.

Бориса обидело, как Вера Борисовна сказала о его комнате. И он не стал уточнять, что у них там осталось. Он только подумал: «Не так уж вы плохо и живете. Лучше меня. Маслом даже кашу заправляете».

Иногда к ним заходила Пятницкая, женщина с нижнего этажа, и приносила топленое масло в пол-литровых бутылочках. Разговаривала она громко, чувствовала себя хозяйкой в квартире и, не обращая внимания на Бориса, требовала:

— Ну, показывайте. — Вера Борисовна медлила. — Да не стыдись ты! — Кивала на Бориса и заключала: — Да он на наши бабьи дела и смотреть не будет.

Вера Борисовна доставала из чемодана и развертывала перед Пятницкой шелковые женские рубашки. Та крутила их, долго примеряя.

«В чемоданах такая одежда, а ходит постоянно в своем грязном платье, — удивлялся Борис. — И дома и на работе в нем».

Давно ли Борис и женщины живут вместе, а в комнате стало грязно. Борис тоже не снимает сапог. Окна ночами не открываются, и исчез тот чистый воздух, который любил Борис в своей комнате.

Однажды Борис демонстративно сам вымыл пол и ходил босиком по прохладным крашеным доскам.

Ему снова захотелось застелить стол свежей газетой, раскрыть настежь окно, смотреть на тополя, а за ними на цепочку огней у вокзала и в прохладу раскрытого окна или этим огням читать стихи.

…Если дорог тебе твой дом…

Но недолго пол оставался чистым.

К вечеру заводской грузчик привез с подсобного хозяйства два мешка картошки, занес их в комнату, высыпал на пол между печкой и кроватью Веры Борисовны.

Картошка раскатилась. Старуха собирала ее по одной в ворох, тихо шаркая по полу стегаными шлепанцами без задников.

Для старухи теперь нашлось занятие.

Утром она встает с постели и щиплет доски от упаковочных ящиков. Растапливает печку. Садится на табуретку у раскрытой дверцы, из вороха кидает в огонь картошку и смотрит, как она обугливается. Волосы после сна старуха не расчесывает. Они лежат блеклым пучком, седые, как плесневелая паутина.

Щепкой переворачивает она на углях картофелину, а потом вместе с золой выкатывает ее. Обуглившаяся картофелина ударяется о железо, отряхивая сизоватую гарь.

Бабка поднимает ее. Подкидывает на ладони. Скрежеща, скоблит ножом ее жесткий бок. Появляется желтый опаленный панцирь. Потом бабка, обжигаясь, разламывает ее и снимает с крахмального бока подгорелую раковину. Бабка втягивает в себя горячий парок и рассыпающуюся мякоть, хрустит толстой кожурой, как вафельной корзиночкой.

Из разломанной картофелины, из раскрытой печки растекается по комнате поджаренная горячая духота. Духота эта стоит всю ночь.

Если старухе случалось уйти куда, возвратившись, она настороженно присматривалась, брал Борис картофель из вороха или не брал.

А Бориса раздражало, что старуха не стесняется подозревать его в этом, что Вера Борисовна не стесняется его, когда ложится спать. Снимает свое бордовое платье и, равнодушная и тощая, еще ходит по комнате.

Вера Борисовна встает до работы за двадцать минут. Умывается мизинцами. Намочит их языком, вытрет уголки глаз и припудрит ваткой лицо.

Он не мог находиться с ними в одной комнате. И тогда, когда бабка пекла картофель, и тогда, когда они разговаривали о чем-то между собой, Борису нечего было делать дома.

Он стал позднее возвращаться. И, чтобы не будить Веру Борисовну, сделал для себя второй ключ от двери. А как Борису хотелось печеных картошек! Он бы, наверное, задохнулся теплой рассыпчатостью клубней. Но он никогда не позволит себе заглядывать людям в рот, когда они едят.

Он чувствовал, что все сейчас должны что-то делать. Стараться победить. Война же! А Вера Борисовна даже ест лениво. Кажется, она ничего не хочет. Она несопротивляема. Ждет. Кроме этого, у нее не осталось никакой потребности. Быть чистой. Быть красивой. Просто быть женщиной. Такие никого не побеждают. Такие даже и в Сибири дождутся, когда их дальше эвакуируют. Не живут. Картошку едят. Его тянуло вечерами на завод, в грохот станков или на вокзал.

На вокзале он проходил мимо тяжелых, пышущих жаром ФД и составов, груженных трофеями. Рассматривал ржавые кресты на броне и рваные дыры в скрученных стволах танков. Облегченно вздыхал: «Бьем! Скоро и мне на фронт!» Женщины в железнодорожных шинелях устраивались на тамбурах в самом хвосте поездов со своими тусклыми фонариками.

У горячих паровозов, у качающихся, беспокойно перепутанных огней вокзала Борис утверждался в чем-то, успокаивался.

Домой возвращался поздно ночью. Звучно щелкал дверным замком, демонстрируя свою независимость.


Борис сидел на снопах и глядел, как запряженная лошадь тянулась к рассыпанному снопу на стерне. Туго подвязанный чересседельник мешал ей. Лошадь беспомощно двигала в воздухе губами.

Колхозная повариха брякала ложками в пустой кастрюле и закрывала флягу на телеге.

Борис еще держал в коленях алюминиевую миску. Пустая, она заметно остывала.

К обеду погода изменилась. Дождя еще не было, но воздух похолодал. Небо шевелилось. И лицо чувствовало пасмурную сырость воздуха. Посерел окостенелый лоск соломы.

Оська лежал возле миски на животе. Его ресницы были в осотовом пуху, а брошенная рядом кепка — в вязкой, будто войлочной, пыли. Оська до обеда откидывал от комбайна солому.

Валя Огородникова встряхивала косынку, а Ленка гладила исцарапанные соломой ноги, поджав их под себя.

Оська закончил есть, отодвинул миску и сказал:

— Хорошо жить Ленке. Доходна́я… Есть не во что. А я бы сейчас нарубался, как ванька-встанька, и стоял, покачивался от удовольствия. С улыбочкой.