Снегири горят на снегу — страница 44 из 53

— Знаем, — сказал Степан Савельевич.

— Ну… — начальник цеха нетерпеливо прервал мастера. — Не так это делается. Еще разбираться будем. А сейчас… пока все! Иди работай, — кивнул он Борису.

Вера Борисовна проследовала через весь цех, вытирая глаза. Борис остановился у своего станка, включил рубильник и неподвижно уставился на вращающуюся деталь.

К нему приблизился Степан Савельевич и за спиной у него сказал:

— За это судят. Надо судить. Давно.

Борис рывком рубильника затормозил станок.

— Вот вы… Степан Савельевич… Вы тоже не все знаете, а лезете…


…Давно ли Борис уходил с другими ребятами в Захарову дубраву — березовые леса на косогоре у речки.

Еще ноздреватый темный снег лежал в прохладной тени лощин и на сухих косогорах под прошлогодней травой не прорастала зелень, — березки уже были живыми. Они казались раздетыми, их тонкие нитяные ветки с набухшими кулачками почек влажно темнели.

Белая кора согревалась солнцем. Влажно-прохладная, она была натянуто-чиста, и казалось, что сейчас она лопнет и тонко зашелестит. В корявом стволе острой пяткой топора ребята вырубали треугольную канавку. Поочередно ждали. Пахнущий свежей щепкой и прохладой, откуда-то из глубины поднимался березовый сок. Он так прозрачен, что даже не виден.

Борис срывал высохшую травинку, откусывал оба ее конца и начинал тянуть из канавки пронзительную свежесть. Сок исчезал, а травинка еще влажно сосала сладковатый воздух.

Настывали мокрые коленки. Борис поднимался, чувствуя приятный озноб. От весенней сквозящей свежести чуть-чуть кружилась голова, и Борису казалось, что он сам покачивается, как березка.

С лесом Борис навсегда связан детским весенним ознобом.

Или они ходили заброшенной дорогой по заливным лугам. Три выбитых полосочки прятались в параллельных гривах пырея. Тянулись они через кочки, на которых рос дикий лук, через поляны с густыми травами и терпким запахом белоголовника.

Рвали лук. Вязали его пучками и подтыкали закрученными головками под ремни. Тощие пучки лука болтались и били по бедрам. Без рубашек, обвешанные пучками вокруг пояса, ребята походили на папуасов.

Где-нибудь у затененных кустов замечали над разомлевшей травой широкие шапки на сухих стропиках. Мальчишки срезали складничками пустотелые коленчатые «дудки». Выравнивали их концы и шли искать калину. Они рвали ее в карманы и фуражки, еще неспелую, тугую, тяжелыми гроздьями. Они брали ее в рот и били ею через дудку. Из тонкого конца вылетала она резко, с пробочным выхлопом. Особенно много калины было по берегам озер. К ней трудно подступиться, зато там она тяжелая и крупная.

Необычны озера на лугах. Вода в них чиста и неподвижна. Присядешь на берегу и видишь два неба — внизу и вверху. А между ними ни на чем плавают широкие листья, от которых уходят вглубь желтеющие стебли. По невидимой глади воды скользят длинноногие жуки легкими толчками и не оставляют следов. Ударишь калиной по воде у другого берега, вода лопнет глухим пузырьком и расплывется литыми кругами, ломая и раскачивая перевернутую зелень осоки.

С затаенной мальчишеской гордостью он смотрел, как отправлялись мужчины в армию. Проходили медицинскую комиссию в клубе. Поеживаясь, раздевались в углу, складывали одежду на стулья. Не торопясь развертывали портянки и ставили на настывшие квадратики паркета ноги. Беспомощно нагие, они оставляли потные, мгновенно исчезавшие следы.

Под вечер пестрым насупленным строем они шли на вокзал.

Мужчины уходили на фронт, а женщины оставались на цементных ступеньках клуба. Два дня они втайне надеялись, что медицинская комиссия забракует их мужей. Комиссия не забраковывала.

Женщины непонятны Борису. Им ничего не стыдно. В войну никто не имеет права на жалость. Ведь жалость — ты мой, не ходи. Защищать не ходи. А чей пусть идет? Женщинам не стыдно рожать, и женщинам не стыдно не пускать.

Но мужчины все равно уходили.

— Немцы сибиряков боятся, — тогда говорил Оська Борису. Он был строгий и присмиревший. — Пленные немцы просят, чтобы им показали сибиряков. Говорят, что это не люди. Пусть посмотрят…

Борис много уже проводил от клуба знакомых и незнакомых людей в молчаливых колоннах. Ему навсегда запомнилась жесткая неулыбчивость мужчин. Поэтому кажется Борису, что на фронте все неулыбчивы. И он не понимает, как отец мог присылать ему шутливые письма. А теперь вот он не получает их уже четвертый месяц.

Борис смотрел на вращающуюся деталь, и ему не хотелось двигаться.

Он чувствовал, что за каждым станком в его цехе думают сейчас о Вере Борисовне.

Удалялась она по узкому проходу между станками, непривычно сжимаясь, боком. Борис знал, что в это время смотрели не на нее, а на него.

Он не предполагал, как нужны ему эти люди, стоящие за станками, как дорога ему оценка этих людей.

Что они о нем думают? Как понимают? Каков он в их глазах?

И он почему-то думал, что ему они поверят.

Но в обеденный перерыв Валя Огородникова громко, без обиняков, сказала:

— Борис, ты это совсем уж!

Борис ничего не сказал. А после обеда работал и все думал: «Я Ленке расскажу. Стружку самоход за пять минут прогоняет. Успею».

У Ленки было отчужденно занятое лицо, синевато-бледное при ярком свете. На подбородке расплылись янтарными брызгами мелкие пятна олифы — она нарезала резьбу плашкой. У нее и глаза цвета олифы.

Борис шутливо сказал:

— И почему я до сих пор не видел тебя с веснушками? Но теперь от твоего станка я ни на минуту не отойду.

Ленка остановила станок. Смерила лекалом деталь и, прежде чем отрезать ее, задержалась рукой на рубильнике. Подняла лицо на Бориса и посмотрела задумчиво из-подо лба большими затененными глазами.

— Вот почему, — сказала она, — когда смотришь на тебя, глаза у тебя умные-умные… а сам ты дурак? Объясни.

От неожиданности Борис покраснел. Взял из эмульсии кисточку и, оттянув щетину пальцем, брызнул Ленке в лицо.

Ленка обиженно вытерлась.

— Не попадешь, — сказал Борис. — Голова очень маленькая.

С подчеркнутым безразличием повернулся и ушел.

После смены Галимбиевский остановился у его станка, вытирая ветошью руки:

— Что, челка, трезвеешь? Пора…

Борис шел домой и придумывал, что он скажет Вере Борисовне.

Он скажет:

«Вера Борисовна. Вы старше. У вас же есть совесть? Или она умерла? Вы же сегодня хитрили! Вы… — ему обязательно нужно будет увидеть ее лицо, он это скажет ее глазам. — Вы сегодня, при мне, в цехе, старались разжалобить всех. Обмануть. Зачем? — Или… Нет… — Вера Борисовна. А я… разве вас выгонял? Мне только ваше овощехранилище не нравилось. И ведь для этого есть кладовка».

Ключ от комнаты висел на гвозде, у двери. В комнате никого не было. Только в углу, где стояли чемоданы, темнели прямоугольные следы на запыленном полу.

Борис вышел, оглядел кухню и, скинув самодельный, туго натянутый крючок, заглянул в кладовку — картошки там не было. Борис задумчиво постоял среди комнаты. Раскрыл обе створки окна. Пахнуло резковатой осенней свежестью. Борис сел на подоконник, навалившись спиной на раскрытую раму. Ногой в тяжелом сапоге уперся в противоположный косяк.

Куда они ушли? Кто их где ждет?

За окном на земле валялись белесые листья в рыжеватых пятнах.

Громадный пыльный сапог и желтизна листьев напомнили поле побуревшей травы и Ленкины ноги с листьями и шматками грязи на ботинках. Они доверчиво стоят рядышком. И сама Ленка светлая и доверчивая.

Он вспомнил киножурнал: у хат лежали женщины, неловко разбросав ноги, а немцы проходили мимо обгорелых печей и почерневших столбов от ворот. Борис чувствует, как больно прижался он спиной к острому углу рамы.

Он представляет себя вжавшимся в бруствер окопа. Он даже чувствует рукой лакированную шейку винтовки и видит разъяренные кричащие лица немцев.

И его не убьют. Не может быть, чтоб когда-то его не стало.

Борис встрепенулся и опять увидел голые вытянутые ветки.

Досадно вспомнил:

«Почему Ленка считает, что он дурак?»

Хотел это отогнать и вспомнить снова то, что в нем только что было, но оно уже не приходило.

Тогда он стал мстительно мечтать, что на фронте совершит подвиг и о нем напишут в газетах, напечатают его портрет с офицерскими погонами, в большой черной рамке. Пусть потом увидит Ленка. Все будут говорить: это тот самый Борис? Какой он! Как мы этого не знали. У Ленки будут слезы.

Нет, пусть лучше портрет напечатают без черной рамки. Борис после ранения приедет домой, встретится с Ленкой и… скажет. Или лучше он познакомится с какой-нибудь красивой девушкой, и Ленка увидит, как он идет с нею.

Возбужденный Борис соскочил с подоконника. Увидел полупустую комнату и с непонятной тоской понял, что ему еще нужно ждать повестку.


Вечерело. Борис переоделся. Закрыл комнату и ушел.

«Оську бы встретить».

У клуба Борис, остановился и засмотрелся на матроса на плакате. Хотелось, чтобы его лицо походило на лицо этого матроса. С тенями под скулами. Матрос откинул назад руку с противотанковой гранатой. Граната, как графин, черная и тяжелая. «Вперед, на запад!»

— Значит, вперед на запад… — кто-то сказал Борису. — Скопом. В телячьих вагонах?

Галимбиевский сидел на зеленой оградке у клуба; На нем кожаная короткая куртка. Коричневый тонкий хром мягок на сгибах. Никелированный замок, до половины расстегнутый на груди, открывал воротничок шелковой рубашки.

— Что-то ты пасмурный. — Он пристально посмотрел в лицо Борису, отвалившись на руку. Оживленно поинтересовался: — Хочешь выпить?

— Что?

— А ты не спрашивай.

Помолчал. Многозначительно добавил:

— Все уже налито. Как бы не выдохлось.

— Хочу, — сказал Борис.

— Радуешь, челка. Я видел, что ты и рубильник вовремя умеешь выключать. Степу Савельича сегодня пугнул неплохо.

Галимбиевский мягко соскочил на Борисову тень. Хрустнула сухая пыль под подошвами на горячем цементе. Борис ничего не стал расспрашивать. Ему было все равно куда идти. Было приятно, что у Галимбиевского исчезла ироническая насмешливость. Он видел, что Галимбиевский поверил в него.