Он помнил, как она сказала ему в первый день:
— О тебе так говорят… Это же неправда?
Но прежде чем уснуть, он с улыбкой вспоминал ее защищающийся жест рук на груди.
А слова навязчиво лезли и лезли в голову: «У женщин сейчас это просто. Любую».
И Борис с досадой представлял тогда фотокарточку ее мужа. Она стояла у нее на столике. Борис никогда еще не видел фотокарточек с такими мягкими, расплывчатыми полутенями. В летной форме молодой мужчина, почти мальчишка, улыбался Борису в глаза. Улыбался светло и добро. Эта улыбка была не для войны. С такой улыбкой можно только смотреть на блестящую точку самолета за облаками. С такой улыбкой можно только верить людям. И она, эта улыбка, была на столике. Она была во всей комнате.
— Где он теперь? — спросил как-то о нем Борис. — На фронте? А на каком?
— Не знаю. Был на Ленинградском. От него нет писем. Уже семь месяцев.
Борис засыпал. Видел его улыбку и говорил кому-то:
— Ничего. Ты верь. Галимбиевский врет, сволочь.
Борис с Оськой посмотрели новый кинофильм «Актриса». Шли из клуба и молчали. Борису почему-то хотелось плакать. Ему все еще виделись орудия на платформах, снег, обожженные, молчаливые лица солдат и красивая женщина на дощатых подмостках. Хрупкая, незащищенно черная на белом снегу. Солдаты поднимались, перехватывали автоматы и уходили в снега, а женщина пела им вслед:
Девушка, вспомни меня,
Милая, вспомни меня,
С фронта славных побед
Шлю я привет.
На войне нужна такая песня. Солдатам нужна. Это уж Борис знает. По себе. Ему, Борису, будет нужна. Песня красивая. Красивая женщина, и война красивая. Ему почему-то безнадежно хорошо виделась Лида. И это она пела ему на фронт:
Ты не грусти обо мне…
Она, непонятная, тоненькая, в пимах, одна в закручивающейся метели. Она потому, что была его предчувствием, его ожиданием.
Оська тоже, наверно, об этом думал, а сказал совсем о другом:
— Ты почему-то изменился. И спрашивать тебя ни о чем не хочется. Рядом идешь, и будто тебя нет. Мать о тебе спрашивала. Он, говорит, не заболел? Я сказал: что с тобой станется? Значит, ты, говорит, ему разонравился.
— Ерунда все. Самое главное, что в армию мы пойдем вместе.
Лида еще не спала. Читала у стола за качалкой. Когда Борис вошел, она отложила журнал и начала поправлять накинутую на спинку качалки простынку, чтобы не падал Митьке в глаза свет. Долго поправляла, опустив голову, будто нарочно мешкала. Потом улыбнулась и спросила:
— Понравилась? — И она застенчиво призналась: — Господи, как давно я ничего этого не видела. Кажется, век. Будто все в Ленинграде осталось.
Борис увидел, как ее руки неподвижно остались на качалке, спросил:
— А эта скрипка… ваша?
Лида не удивилась и не подняла головы.
— Моя, — сказала она.
— Вы на ней сыграйте… Когда-нибудь…
— Нет, нет. — Она почему-то испугалась. — Я… сейчас на ней не играю. Давно.
Ленка подняла лицо. Она негодовала. В глазах у нее шевельнулось что-то, как в бакенах, и не погасло.
— А тебе-то что? — выговорила она. — Может, еще подскажешь, с кем мне дружить? Даже зло берет.
Борис откачнулся. Помрачнел. Постоял минуту, сдерживаясь. Резко повернулся, ушел.
«Понял? — сказал он себе. — Какого черта лезешь. Тебя же учат умные люди. Привыкай».
Дня три назад к нему подошел Галимбиевский. Борис только что закончил деталь и шабрил внутреннюю шероховатую стенку. Когда он увидел Галимбиевского, рука непроизвольно сжала трехгранный, остро отточенный шабер. Но Галимбиевский был настроен дружелюбно, словно не было тех пугающих недомолвок. Он весь — только простецкая улыбка.
— Ну, дай станку отдохнуть. Он же трется. И так вон тетя написала тебе сто сорок процентов. Видишь, как жмешь. Пупок развяжется.
Он засмеялся и наклонился ближе. Лицо его надвинулось большим планом. Так на экране фокус наводят.
— Чтобы Савельич не косился, ты помоги ремню на сшиве порваться. Шорник над ним потом минут двадцать поколдует.
— Я и так отдыхать могу, если надо, — сдержанно сказал Борис, поражаясь его подкупающей доверчивости.
— А-а… — сказал Галимбиевский с улыбкой. — А ты, челка, парень оказался ничего. Человек. Из костей и из мяса. И нервы у тебя крепкие… Правда ведь? Пиявки прописывать не пришлось. Ну, а карточку-то тебе дать? Я обещал…
Он помолчал, прищурившись.
— Или ты и так устроился неплохо? Практичный мужик… С какой это бабенкой я тебя видел? У магазина. Ты пацана нес, а она авоську… Мордочка у нее неплохая, И ножки… что надо. Я смотрел, как она каблучком запнулась… Это надо видеть… Вкус у тебя есть. Кто она? Не наша? Давай, парень, работай… Но такая баба для одного — это много. Ты не жадничай.
Борису показалось, что Галимбиевский его еще не считает взрослым. Он словно играет им. Подталкивает плечом, чтобы он, Борис, перепрыгивал через забор, через ту грань, откуда вылезти можно только самому, если хватит силы. Руку Галимбиевский там не подаст. И оттого что ему это видно, он улыбнулся и торжествующе подумал: «Как здорово Галимбиевскому кажется, что он умный!»
И Борис уже разговаривал с Галимбиевский на равных.
— Ты, например, ей не понравишься.
— Почему? — в шутку удивился Галимбиевский.
— Ты только издалека красивый. Близко тебя рассматривать не надо.
Цыганские глаза Галимбиевского затаенно сузились. В лице появилось что-то такое, от чего невольно хотелось заслониться. Но Бориса это уже не пугало. Ему почему-то показалось, что не физически, а чем-то другим он сильнее Галимбиевского. Тому хочется видеть в других страх, потому что сам знает его вкус.
— Хвалишься, что умеешь думать. А у тебя всего лишь условный рефлекс на…
— Ну-у? — сказал Галимбиевский. — Давно по-умному не разговаривал.
— Разговаривал… За выпивкой. В ту ночь, когда ты на меня через щель забора смотрел. Из темноты. Ждешь за темным забором, когда тебе какой-нибудь простачок кое-что из жизни подкинет. И вообще… — Борис не выдержал. — Врешь ты все. Обо всем. И на женщин врешь…
Странно, Галимбиевский не сердился. Он улыбался.
— Зачем ты меня обижаешь? Спроси любого на всем белом свете — разве я кого хоть раз обманул? Я с тобой хорошо разговаривал. Как с человеком. А ты не поверил. Я все это проделаю у тебя под носом, сосун…
Он помолчал.
— Хочешь, покажу? Вон, Ленку… Мне с ней три дня хватит.
Борису стало противно. Ему так хотелось, чтобы самоуверенность Галимбиевского была наказана.
— А ведь ты меня обижаешь, — издевательски ломался Галимбиевский. — Просто нарочно. Ладно. Смотри. Это все только для тебя.
Он улыбнулся красивой взрослой улыбкой. Борис не видел до этого, чтобы у него вот так, влажной блесной, сияла коронка. Сияла как-то нехорошо. Он сам включил Борису станок и ушел.
Вот уже который раз Галимбиевский трогал в нем самое лучшее. Бесцеремонно. Подошел, и опять все взбаламутил с мутной примесью. На душе остался болезненно беспокоящий осадок. А светлое в жизни Бориса — и Лида, задумчиво помешивающая Митькину кашу, и Оська с его контрамарками, и письма от отца, — они почему-то давно не приходят, — и ослепительно-желтая солома у комбайна, и легкая, сквозная до самой гальки Ленкина тень на вечерней воде.
«Она сказала тогда, — подумал Борис о Ленке, — так стыдно, когда все смотрят».
Борис не будет смотреть. Он пойдет к ней и предупредит. Только он еще посмотрит, как Галимбиевский сам обожжется. Ленку-то Борис знает.
Но Борис не знал Ленку.
Он видел теперь, как часто стоял Галимбиевский у ее станка, отходил, а Ленка еще долго улыбалась себе. В обед она без особой причины хохотала и уходила из цеха, когда Галимбиевский особенно усердно всех развлекал.
Но Ленка — это было его светлое, Ленка — его лучшее. А свое лучшее Борис никому не хотел отдавать. Вот тогда-то Ленка сказала ему с негодованием:
— А тебе-то что?.. Даже зло берет. Лезут все…
И вот сегодня…
Утром, еще у проходной, Галимбиевский со странной улыбкой встретил Бориса и, ни слова не говоря, взял его кепку за козырек, натянул ее на глаза, больно сдавливая нос.
Чуть позже, уже во время работы, сказал Борису:
— Что ты за мной следишь, как черт за грешной душой? Ты за Ленкой следи. Я же говорил, любую… обработаю.
Борис подошел к Ленке. Под глазами у нее будто кто мазутными пальцами водил — темные круги. И в лице — все не такое. Она глянула на Бориса, и он понял.
— Уже?.. — тихо сказал Борис. — Эх ты… дрянь.
Ленка страшно ткнулась в станок, как надломилась. Потом выбежала из цеха.
Галимбиевский ждал его у станка.
— Может, не веришь? Приходи. Дам координаты, где подождать. Сегодня. С условием. Первым пропущу я, а ты пригласи кого хочешь. В порядке очередности.
И тут Борис не помнит, как это произошло. Он почувствовал, что ключ в его руке затяжелел. Видя только глаза Галимбиевского, он резко бросил в его голову ключ. Галимбиевский пригнулся. Ключ ударился о стену. В цехе никто не слышал, как он звякнул об пол. Только виделось, как из сухой выбоины в стенке на него сыпалась штукатурка.
Галимбиевский стоял у своего станка бледный и спокойный.
Борис, трудно приходя в себя, повернулся к цеху спиной и, чтобы сдержать противную дрожь в руках, взялся за пузатые прохладные рукоятки. Еще не понимая, как приступить к работе, почему-то безо всякой связи подумал: «Сволочь. Как подсолнух в пыль».
Сзади подошел Галимбиевский. Спокойно сказал:
— Ты в меня чуть не попал, — помолчал и почти шепотом добавил: — Смелый стал. Вот теперь я вижу, что с тобой мы встретимся. Не в цехе. В последний раз. Угу… — «Угу» сказал он буднично и махнул головой. — Тебя не будет. Если тебя сразу не будет, это легко. Ты немножко с этим походи.
Борис не любил Ленку. Он даже ее ненавидел за то, что ей нравился Галимбиевский…