Борис старался не смотреть на нее. Он смотрел перед собой, слушал ее голос и думал: какой он, Ленинград? Должно быть, очень непохож на его сибирский городок, если в нем могла родиться она. Где она жила там?
Как-то вечером Борис возвращался с работы домой и думал: «Надо спецовку выстирать. Промаслилась насквозь. Два раза наденешь — майка грязная». Только стирать он будет, когда останется один. А то опять Лида начнет у него за спиной улыбаться:
— Да почему ты от себя-то выжимаешь? Так даже неудобно. — Попытается воспроизвести неловкое его движение, скажет безнадежно: — До чего же все-таки неуклюжи мужчины!
Борис вошел в комнату. Лида сидела на кровати. Борису показалось, что она даже не заметила его прихода. Она смотрела куда-то в пол, машинально раскачивая качалку. Сидела она с какими-то остановившимися, сухими глазами. Так сидят люди, ни о чем не думая, потому что думать для них о чем-то страшно. Борис постоял у двери, не двигаясь и не понимая, что сейчас ему делать.
Митька стоял, держась за перекладину, вздрагивал коленками под длинной полотняной рубашкой. Рубашка колыхалась. Он заглядывал матери в лицо. Он пытался ей улыбаться, привлечь ее внимание, он просто весь сиял. Тем отрешеннее казалась ее неподвижность.
Борис подошел к качалке. Подумал, как неуместно и тяжело громыхают его сапоги.
— Митька, ты что радуешься? — сказал он, а сам подумал: «В наше время, кажется, только Митька сияет».
Лида молчала. Борис не знал, как дальше молчать, и неумело спросил:
— Что?.. Что-нибудь случилось?
— А со мной разве может, — глухо сказала Лида, — что-нибудь не случиться?
Она взяла Митьку, чтобы не видеть его сияющего лица, прижала к плечу.
— Я потеряла карточки. Все. Свои. Митькины. Хлебные. Продовольственные. Я положила их в карман пальто. А в очередь так лезли. Когда подошла к окошечку, их уже не было. И… разрезан карман.
— Вы не купили хлеба?
— Я не купила ничего. Месяц только начался.
— Но…
Лида раскачивалась вместе с Митькой, так же машинально, как только что покачивала кроватку.
Борис ничего не мог ей предложить. У него только одна карточка. А разве она ее возьмет? Одна карточка… А могло быть две. Галимбиевский давно предлагал. А он почти согласился. Талончики даже брал и четыре дня приносил домой увесистую краюху хлеба.
А кто-то…
И вдруг он вспомнил отчетливо, до тошноты, черные туфли в чемодане у Галимбиевского. Чуть залощенную белую подкладку задников. Кругленькие обжитые гнездышки пяток. Туфли были уже на чьих-то ногах, были примерены, делали кого-то чуть-чуть счастливее. А он видел, как Галимбиевский сдавливал их крышкой чемодана, нажимая коленом.
Борис даже застонал. Он не мог взглянуть на Лиду. Он вышел на улицу.
Солнце уже село. Все дома были как бы в тени. Только вершина тополя у соседнего двухэтажного дома — освещена. Голые его ветки казались оранжевыми и холодными. «Без пальто скоро не выйдешь», — подумал Борис. Он никуда не спешил. Просто ему хотелось быть одному. Он медленно шел, разглядывая тротуар. Оградки из низкого штакетника у казенных двухэтажных домов сменялись старыми плетнями. За ними торчали подсолнечные будылья с сухими крючками сверху, да в огородах, у стаек, сметанное в небольшие зародики сено, придавленное с боков березовыми жердями. Да на крышах кучки картофельной ботвы.
И на всем этом уже лежал темный неуют сибирского вечера.
Борис сворачивал в глухие переулки и все ходил, пока не стали черными избы, черными — копны сена на крышах и торчащие у сена скворечники. Все как-то затяжелело, налилось холодом. Борис спрятал руки в карманы. Они начали согреваться.
«Что, мороз? — подумал Борис. — Хочешь достать? Рукам уже тепло, а лицу даже приятно. Я же сибиряк. Мне что… А ты неразборчив. Ты равнодушен, мороз. И тебе доверяют! Думают, ты наш. Знаешь, откуда люди приехали к тебе? Ерунда, — досадно сообразил Борис. — Лезет что попало в голову, а нужно что-то придумать».
Он придет сейчас домой. Что скажет Лиде? Что ей предложит? Она, наверно, думает — я же среди людей, не пропаду. Они помогут. А люди помогут… Что они для нее делают?.. Он, Борис, что делает? Он сильнее ее, практичнее и ничего не может придумать.
Как она качает своего Митьку, об этом знает только Борис. Она сидит одна. А Борис знает, как быть одному. И он не сможет остаться в стороне. Потому что этого после не простит себе. Он… От неожиданности Борис даже остановился, разглядывая темноту. Он сделает… Только еще подождет, когда погаснут во всех домах окна. Пусть. А люди ему и так ни в чем не верят.
Борис вошел в свои ворота. Приблизился к темной стене сарая. В ночи было тихо. Жухлая осенняя трава в белой изморози крахмально приминалась под сапогами. Стоял он долго, не двигаясь и всматриваясь во все раскрытые подъезды домов.
Подумал о Пятницкой, об ее жирных, еле переваливающихся гусях и об ее сыне, который работает заведующим райпотребсоюзом. Борис часто видит, как он приезжает домой на коне, как вылезает из плетеного коробка. Легкий ходок под ним покачивается. В синих галифе, белых фетровых сапогах, простроченных желтыми рантами, грузно спрыгивает на землю, берет охапку сена из коробка и вместе с ним, чуть приседая на ногу, вносит что-то тяжелое в сарай к гусям и там прячет.
Убедившись, что на улице никого нет, Борис подошел к двери сарая. Нашел у стены длинный обломок от старой пешни. Продел его под цепку и с силой рванул к себе. Ржавый пробой резко скрипнул, и цепка с замком ударилась о косяк.
В сарае загоготали гуси. Гортанно, обеспокоенно. Борис прижался к стене. Гуси затихли. Тогда Борис открыл дверь, увидел у дальней стены, в темноте, еле различимую белую сплошную массу. Масса зашевелилась. Борис поймал что-то белое и тяжелое, и вдруг темень в сарае вспенилась, закипела. Гуси захлопали крыльями. Тугие волны воздуха, как упругие пласты, ударили в лицо, опрокидывая навзничь.
Борис поймал за шею гуся, сжал в ладони, чтобы он не кричал, и побежал. Неподалеку, за продуктовым ларьком, остановился и стал пережидать, когда гуси в сарае успокоятся. Он держал гуся за шею, сдержанно дышал. Гусь лежал на земле, как тяжелый, наполовину насыпанный мешок. Борис услышал, что кто-то идет по дороге к нему. Он услышал сначала шаги, потом голоса.
Шли двое. Он различил военного в шинели и с ним девушку.
— Ты слышал что-нибудь? — спрашивала она.
— Нет.
— Я так не люблю темные ночи!
Пока они проходили по дороге рядом с ларьком, Борис медленно перемещался вдоль противоположной стены. Вдруг вялая шея гуся напряглась. Под рукой шевельнулся упругий жгут.
— Ка-а-а-га, — оторопело закричал гусь и начал подпрыгивать от земли, как тяжелая подушка.
Борис придавил его ногой. Отпилил голову ножом и шею завернул под крыло.
Домой он постучал под утро. Включил свет. Посмотрел на Лиду и сказал:
— Я сейчас. Вы не закрывайтесь.
Вышел на улицу. Из-под сена достал гуся, вернулся в странно яркий свет своей комнаты и положил гуся на пол. Поднял голову и увидел, что Лида стоит рядом. В одной рубашке. На лице ее ужас. Она даже забыла придержать скомканную на груди рубашку.
Она смотрела не на Бориса, а на гуся с вялой кровяной шеей. Кровь темными смородинками скатывалась с крыла на пол. Лида будто увидела шевелящегося удава, хотела закричать, но для этого у нее не хватило голосу.
Борис поглядел на ее обесцвеченные, какие-то чахоточные губы, и ему стало смешно. Он рассмеялся и, казалось, вспугнул Лиду.
— А, — сказала она, — а если сейчас сюда придет милиция? А… Борис?
— Не придет. Никто не видел.
— А придет?
Борис вдруг представил себе, как, должно быть, действительно ей страшно сейчас. И, сочувствуя, он сказал:
— Вам ничего не будет. Скажите, он пригрозил. Ножом.
Борис попробовал ощипать гуся. Тянул изо всей силы перья с боков. Перья не вылезали. Лида Стояла молча. Потом присела на корточки против Бориса, сказала:
— Иди, спи. У тебя не получится.
Борис лег на кровать.
— Это я для вас, — сказал он и укрылся одеялом с головой.
Утром, пока Борис умывался в кухне, ему казалось, что Лида его ждет. И ему не хотелось идти в комнату. Он медленно вытерся. Пошел к колонке за водой. Нес воду тоже медленно. Чтобы о вчерашнем не думать, думал о том, что вот на улице солнце, тепло, а от ведер прохладно. Поставил ведра на кухне и подождал, пока вода в них успокоится. Когда понял, что тянуть больше нельзя, вошел в комнату.
Воскресенье, и поэтому Лида была дома. Она стояла спиной к окну и молчала. Напряженно ждала, и сама боялась этого ожидания.
— Борис… — она осеклась. — Зачем ты это сделал? — спросила она не дыша. И вдруг, как отчаянная просьба, у нее вырвалось: — Не надо, Борис… Не надо. Ну… скажи, что это не ты… Обещай, что никогда не будешь этого делать. Ты не знаешь, куда себя деть. А кругом война. Она откладывает все слякотное на твою душу. И никакой ты… Я понимаю… Мне тебя не в чем упрекнуть. Все, что ты делаешь, это от чего-то хорошего в тебе. Но ты не чувствуешь… У тебя нет мерки… по которой нужно мерить себя.
Борис стоял не двигаясь.
Лида отстранилась от окна. Замолчала. Потом улыбнулась слабо. Заплакал Митька. Она наклонилась к нему, подняла из качалки и, придерживая ладонью спину, сильно прижала к себе.
Подошла к Борису и, все еще продолжая улыбаться, сказала:
— Вот, подержи. Я ему что-нибудь приготовлю.
У Митьки глаза жмурились.
Весь день Борис оставался дома. Ему не хотелось никуда уходить. И не хотелось ничем заниматься. Он сидел, наблюдал, как она убирает комнату, и слушал. Он смотрел на ее лицо и чувствовал, что все, что она говорит, ей хочется сказать именно ему, а не все равно кому. И он испытывал радость. Лида мыла пол, перебирала книжки на этажерке. Только к вечеру ей нечего стало делать. Митька сидел в качалке и продевал палец в выпавший сучок. Лида поднялась на подоконник, чтобы открыть окно, и сказала, что Митька уже сибиряк и холода не боится. Выдернула шпингалет. Спрыгнула на пол. Перехватила взгляд Бориса, застеснялась. И зачем-то начала рассказывать о своих друзьях.