Снегири горят на снегу — страница 8 из 53

Рассеянный луч растекся у нее на подбородке и на губах, а глаза в тени. Они большие и ленивые. Она смотрела на белобрысую Санину челку. Под ресницами жили влажные огоньки.

— Ничего нет, — сказал Саня. — Бывает, на одном миллиметре десять станций друг дружку перебивают, а сейчас…

— Ладно. Слушай, Саня, — спросил я, — что это за труба на шкафу? Твоя?

— Да нет… Тут до меня заведующий клубом был… Уехал… Так эта труба после него целый год самогоном воняла. Он играл…

— А ты давно здесь?

— Ну да…

— Головастый ты парень. И когда успел все освоить? И баянист и киномеханик. Учился?

— На киномеханика. А остальное сам, саморучкой. Я посмотрел, завклубом только сорок рублей платят, ну и… Мне вообще-то это дело нравится. Вот только бы ноты понять. А то все на слух подбираю. Я говорил председателю — пошли учиться, а он смеется: «Вас образование портит. Я, — говорит, — посылал одного. Кузнеца. Был человек как человек. Работал хорошо. Что ни заставишь, то сделает. Поехал, поучился. Теперь работать стал хуже и дополнительные какие-то требует». А вообще-то он не возражает. Только учиться негде.

— С юмором председатель. Откуда, он?

— Директором завода работал. Когда приехал, вот юмор был… Сейчас привыкли. Сядет на своего «козлика», выедет чуть свет за огороды, а там гуси на пшенице пасутся. Гоняется, гоняется за ними, а разве поймаешь? Чьи? Приедет в деревню дознаваться, увидит какую-нибудь женщину у ворот:

— Чьи гуси?

— Не знаем.

— Как не знаешь? Не знаешь, кто гусей держит?

— А если не знаешь, почем знаешь…

Ну, злился. Белел. Вот юмор — на всю деревню. Он тогда с шофером поехал. Пораньше. Взял прут и гонит гусей по улице. Машина за ним следом. Не торопит. Гонит до самых ворот. Гуси свой двор покажут… Первым погорел гусак Пронька Кузеванова. Подошел к плетню, продел шею в лаз и боками туда-сюда, туда-сюда, протолкнулся в ограду. Ну и остальные к себе домой привели.

Председатель тогда вечером на заседании:

— Давайте вместе убытки подсчитаем. Я измерил — двадцать гектаров всходов уже стравили. Черно. Каждый гусь за день тысячу головок ущипнет, и тысячи колосков нет. В каждом табуне их двадцать. Каждый колосок весит… В переводе на зерно получается… Получилось — совсем юмор.

— Вот так гусь. За день сколько умял! Больше слона.

— …Переведем хлеб на деньги… И эту сумму… Я предлагаю удержать с хозяев.

— Да нам за это год работать. Соображать надо…

— А вы за чей счет своих гусей кормили? Теперь эту кормушку досыпайте.

— Мы жен на работу не пустим. Пусть гусей караулят.

— Я ваших жен на работу посылать не собираюсь.

— А ты сильно не тяни — заузга разорвешь… — Пронек тогда кричал.

— Ничего, они у меня крепкие.

— Ну и удержал?

— Удержал… У него не заржавеет.

Катя улыбается, покусывает губы, молчит. Сидит она близко у приемника, и тугой свет из отверстий падает на ее ноги. Они проявляются в полумраке. Катя их не прячет, и они в серых чулках пепельно-розовы.

В деревне о Кате с Юрием говорят:

«Агроном у нас бойкий, а жена его форсистая и строгая. Идет, поздоровается ласково, но идет, будто она на свете одна такая. И на это не обидишься».

Юрия я почти знаю. Представляю его в институте. Высокий, красивый, независимый с преподавателями и необходимый на студенческих вечеринках.

Перед праздником ребята заняты проблемой: каких пригласить девчонок из другой группы. Пригласить и… пойдут ли? А Юрия девчонки находят сами.

— Да? — Юрий смотрит сверху, улыбается. — Вы считаете, что я должен там быть?

Он умеет заставить себя подождать, хотя для этого ничего не делает.

— Ну, боже мой… Это мы сейчас, — и его уверенность успокаивает.

Катя смотрит пристально перед собой, и ее ресницы вздрагивают. Чтобы не рассмеяться, она наклоняется.

Когда-то натурщица вот так же вытянула перед собой длинные ноги. Я смотрел на них и думал: «Почему они кажутся красивыми?»

Потом наметил первые штрихи. На холсте появились линии, а передо мной были объемные ноги. Я хотел почувствовать их форму линией. Я ее искал углем, а линия была жирна и скучна — не было объема, не было пространства за ней. Я начинал злиться.

Я мысленно брался за ноги, переставлял, разворачивал. Они не давались, грубели. А потом… Вылепленные тенями, пойманные, прочувствованные, они лежали на холсте, и я мог держать их в ладонях. Они уже были объемны и черны, и исчезло перед ними неясное первоначальное благоговение.

А сейчас в полутемной комнате греет от радиоприемника ноги женщина — доверчиво и наивно. И не догадывается о мыслях моих. А они неожиданные и грустные. Я уже знаю, что никогда не отметят меня, не засияют беспечно мне своими глазами девушки вот с такими детскими губами. Они теперь будут вечно чужими.

Я смотрю на Катю, на ее глаза, ноги. Мне не хочется быть художником, думать, чтобы не потерять осторожные и бережные чувства.

— Саня, — говорит Юрий и смотрит на меня. — Где вы такие картины достали? Сколько ни смотрю — все не пойму, что там происходит. Какой-то кретин без шеи стоит у трактора, женщина с хищной челюстью на коленках меряет что-то палкой. Перед ней меня берет оторопь. Саня, ты скажи, кто такую вещь выдал? Где ты ее достал?

— Городские приезжали хлеб убирать. С шахт. Один художником объявился. Все на поле работали, а он в клубе рисовал. До обеда рисует, а после на речке рыбачит. За полтора месяца только три картины успел. Я их сначала тоже испугался, а потом повесил. У нас совсем ничего до этого не было.

— Платили ему?

— Он на трудодни согласился. Как все.

— Только три картины успел… По-моему, он был тихоход. Андрей, как находишь?

— Он не ленился. Хлеб свой заработал. Картины же большие.

— Саня, — говорит Юрий. — У тебя тоже перед ними оторопь? Знаешь что? Ты их выброси, пока ночь. А мы с Андреем поможем. Мы сильные.

— Это можно… Только пусть еще повисят… А вот вы мне объясните… почему художники всех людей за дурачков считают. Я в городе зашел в один магазин — там картины продавались. Дай, думаю, приценюсь. Висит вот такая — с нашу… Три тысячи пятьсот рублей. Я чуть не сел… Пячусь, запнулся обо что-то. Глянул — голова скульптурная. А на ней бирка — две тысячи пятьсот рублей… Ну, думаю… вот бы разбил… Нет, надо сматываться…

Художники себя ценят дорого, а других нет… потому, что заелись. У заведующих клубов оклад сорок рублей, а они что, меньше художников есть хотят? Да если бы я не получал за радиоузел, да за кино, я тоже давно бы ноги откинул.

Моргнул свет. Раз, два…

— Предупреждают, — всполошился Саня, — сейчас выключат. Уже двенадцать.

Мы вышли на улицу. Мотор электростанции сбился, и свет в окнах затухал толчками и исчез. Глаза привыкали к темноте. На краю деревни лаяла собака одиноко и гулко, как в пустом доме. Небо сдавило влажную оттепель, отсосало белизну снега, и снег сиял лиловыми сумерками. Коненковские избы нависли над дорогой. Темные окна не впускали, гасили воображение.

— Саня неподражаем. Кладезь житейской мудрости, — сказал Юрий. — Свои возможности знает. А Катя мне доказывала как-то… Знаешь, что она отстаивает? Деревне нужен врач-психолог, как в бразильской футбольной команде. Некоторая духовная единица, которую колхоз должен оплачивать. Чувствуешь, до чего договорилась? Хочет секретаря партийной организации колхоза подменить или надстроить третий этаж.

— А… Ты не понимаешь, — с досадой возразила Катя. — Он же отсюда. Тоже ничего не мыслит… Взяли и оскорбили сегодня старика. А побуждения, наверно, были добрые… у секретаря. Но ведь и ему кто-то должен сказать, что в основе этих побуждений должен быть смысл, а не издевка, не фальшь неумной инсценировки. Ведь убито что-то настоящее… Ну разве можно людей ставить причиной насмешек.

Симпатичные девчонки долбили ботинками в пол, как марионетки — кто кого перестучит. Выбили всю пыль из досок. Но ведь людям этого уже мало. Они допущены к телевизорам, кино, радио. Они научились отбирать, оценивать, сравнивать. А кто-то должен приобщить их самих к высшим проявлениям культуры. А они не дали, не выделили места этому кому-то. Его нет… этого места в деревне, оно не оплачивается. Я говорю не о смене завклубом, а о серьезной переоценке всего устоявшегося.

Я знаю, что мои домыслы уязвимы. В других деревнях, наверное, есть учителя, неравнодушные, заинтересованные, и всю общественную работу берут на себя. Но учительская инициатива сезонна. Нахлынула, отхлынула. А учитель — если он не случаен, не ленив, должен честно делать свою работу. У него слишком много дел в школе. Только равнодушный человек к ребятам находит для себя побочные занятия.

Да и учителя…

— Давно собрались бежать, — сказал Юрий.

Катя отстранилась от него, отстала. Казалось, была она недовольна своей горячностью, словно проговорилась, допустила стороннего к своему интимному спору. И, будто вспомнив что-то, с вызовом вздернула голову, и я почувствовал: если она ответит сейчас что-то, то слова ее будут полны насмешливого скепсиса.

— Ну и что же сельский психолог заметил в современной деревне?

— Пьют много, а… праздников нет…

Это за нее ответил Юрка. Катя сокрушенно вздохнула.

— Вывод у нее оригинален, как у всех женщин: водка и меня погубит.

— Юрке очень легко жить.

Вдруг она повернулась ко мне.

— Хорошо, что его однажды притащили. А вы его как, на руках?

Катя свернула домой.

— Заходи к нам… — сказал Юрка. — Что дома сидишь?..


6 декабря.

Плохая я хозяйка. Ничего Юрке вкусного не приготовила. Ни разу. Пойду сейчас к тете Шуре Королевой и принесу капусты на ужин. Картошки нажарю, со сметаной. Я видела, как здесь готовят: сковорода шипит, а края чашки прыгают над густой жижей. И запах в комнате…

Хорошо, что еще не стемнело.

Я взяла бидон и вышла. Тети Шуры в избе не было. Никого не было. Я не знала — уходить мне или подождать. Остановилась у двери.