Снегири на снегу — страница 24 из 56

– Три дня. Где скитался, хлопец, где отлеживался? – сурово спросил Ткачев. – О том, как в лагере для военнопленных оказался, после расскажешь, а сейчас давай про шифровку.

Раненый молчал.

– Ну, чего язык проглотил? Ты учти, что рассусоливать я с тобой не буду. И так вижу, что ты из уголовных. Вот и прикинь – попался нам урка, да какой-то странный: шифрованную записку кому-то несет… Давай-ка побыстрее соображай и колись до жопы.

Заскрипела дверь, впуская поток холодного воздуха.

– Товарищ командир…

– Ну? – раздраженно обернулся Ткачев.

Это был радист – протянул листок. Ткачев быстро пробежал его глазами.

– Так… Ну, вот, – удовлетворенно проговорил и посмотрел на раненого. – Зря молчишь. За шифровку тебе Москва благодарность объявляет. Я тебе даже государственную тайну открою. Подписал шифровку наш человек. Говорил он тебе свой позывной для Москвы? Молчишь… Это правильно – доверяй, но проверяй. Тогда я тебе его сам назову. Вот и проверишь. Если совпадает, то какие сомнения, не так ли? А подписана шифровка так… – Ткачев испытующе уставился в лицо раненому. – «Я-один-двадцать четыре»! Так? И назвался он тебе для того, чтобы тебе поверили те, кому ты шифровку нес, поверили в ее подлинность. Так? Ну что скажешь?

Раненый открыл глаза и попытался скосить их на Ткачева. Еле заметно шевельнулись губы.

– Теперь скажу… Да… Он в лагере… Он сам не смог… Плох совсем…

– А кому ты шифровку нес?

– Через партизан передать… В специальный отряд…

– Вот! Точно по назначению, чертова бабушка, ты и попал! Я же тебе представился и об отряде сказал! – радостно хлопнул себя по коленям Ткачев. – Везун! Как тебя полностью кличут-то, Василий? А то фамилию в бреду ты как-то невнятно бормотал.

– Мятликов. Василий Мятли…

Раненый снова потерял сознание.

Возникший у Ткачева за спиной генерал-Багратионыч решительно скомандовал:

– Попрошу, товарищ командир, на выход! Вы что же, Дмитрий Павлович!.. Попрошу!

ГЛАВА 10. ФЛЯГИН

«Глупейшая и унизительная ситуация! Я – здоровый, полный сил мужчина, старший офицер, майор! – скатился до положения и обличья ледащего пса!» Круминьш ожесточенно шоркал метлой, разгоняя с выложенной бурым кирпичом дорожки серую снежную кашицу. Поравнявшись со скамьей, прислонил метлу к узорному чугунному литью, опустился на сырые, давно почерневшие, но прочные, плотно прилегающие друг к другу деревянные плашки сиденья. Скамья была в точности такой, как и ее сестры на аллеях в сквере над Даугавой. В летние вечера Круминьш любил вальяжно прогуляться по тенистым аллеям, обращая на себя внимание дам щегольским, тщательно подогнанным по фигуре мундиром, украшенным штаб-адъютантскими аксельбантами. Майор кокетливые взгляды игнорировал, предпочитая небрежно расположиться в одиночестве на одной из скамей, выудить из кармана галифе изящный позолоченный портсигар с душистыми турецкими пахитосками и – любоваться, любоваться закатом над Рижским заливом, пуская голубоватые кольца ароматного дыма и покачивая стройной ногой в начищенном до зеркального блеска высоком лаковом сапоге.

Раз в неделю, как правило, в пятницу, Пауль Круминьш совершал свой вечерний променад в штатском. В сгущавшихся сумерках, проводив закат, он посещал неприметное кафе на узенькой и тихой улочке, сбегавшей к гавани. Спускался по гранитным ступенькам в уютную прохладу кафе, заказывал кофе и, полузакрыв глаза, слушал флейту, из которой извлекал божественные звуки томный молодой музыкант с водопадом темных волнистых волос, закрывающих его узкие, нежные плечи. Бледное, одухотворенное лицо молодого человека ассоциировалось у Пауля с мозаичным портретом средневекового менестреля на одном из витражей Домского собора, куда Пауль изредка тоже приходил – на концерты органной музыки.

Когда молодой флейтист заканчивал свое выступление, Пауль благосклонным кивком приглашал его за свой столик, угощал кофе с ликером и темным, бархатным бальзамом. А потом, по ночным улицам, они неспешно направлялись к Паулю. О, это всегда были восхитительные ночи! Наполненные утонченной негой, чуть сдобренной бокалом золотистого, в пламени свечей, коньяка, ароматом шоколада, флером восточного табака и легким лавандовым благоуханием шелкового и нежного тела друга… Когда снова наступала пятница и Пауль опять посещал кафе, – их игра начиналась заново. И, наверное, эти минуты, баюкающие на мягких волнах звучащей флейты, были особенно дороги Паулю. Тягучее и сладостное томление окатывало сердце, теплым, буквально наяву шуршащим муаром спускалось книзу, переходя в слегка пьянящее ожидание неги каждой жилочкой гениталий и ануса. О, эти тонкие, нервные губы юного друга, ласкающие мундштук флейты, о, эти длинные изящные белые пальцы, скользящие по стеблю инструмента…

Конечно, министра обороны Латвийской республики Рудольфса Карловича Бангерскиса вряд ли бы хватил апоплексический удар, если бы ему стало известно, что его предупредительный, сверхисполнительный, педантичный и наипунктуальнейший адъютант майор Пауль Круминьш – педераст. Удар бы не хватил – сердце крепкое. Но – кровь и железо! – извращенцев генерал не переваривал. Ни в каком виде и нигде, а уж в военной среде тем паче – среди кадрового офицерского корпуса!.. В лучшем случае Бангерскис самым беспардонным образом вышиб бы ублюдка из армии, а при более негативном стечении обстоятельств, застав, так сказать, на месте или узнав о подобных наклонностях в боевой обстановке, – самолично застрелил бы не задумываясь.

К своему помощнику, обладавшему практически идеальным набором служебных достоинств, министр, при всем при том, и так относился с непонятной ему самому, тщательно скрываемой неприязнью. Наверное, все-таки какие-то флюиды, исходившие от адъютанта-аккуратиста, интуиция улавливала. А может, причина была в том, что даже существенная разница в служебном положении мало что значила: приобретенное ярым чиновничьим рвением Бангерскиса-отца дворянское звание, увы, не потомственное, но позволившее Бангерскису-сыну в свое время стать офицером и даже полковником Генерального штаба, – все это выглядело, по убеждению министра, ничтожно на фоне старинного аристократического происхождения его адъютанта. Голубых кровей сукин сын! Не нюхал пороху, но кого интересуют ныне среди латышского высшего света окопные заслуги! Лощеный тридцатилетний аристократ и грубый солдафон, побитый молью и разменявший шестой десяток! Да и штабной адъютант – не походный ординарец, тем паче не денщик: извольте, господин министр, «выкать», а не «тыкать», извольте ценить, что вас терпят. Сукин сын! Но что бы делал Рудольфс Карлович без этого суконца на бумажном фронте?! Кто так умело и ловко, своевременно и исчерпывающе регулировал потоки служебной писанины в министерской канцелярии, с блеском обставлял протокольные мероприятия, заставлял добивающихся приема у военного министра ощущать значимость оборонного ведомства? Вот то-то и оно…

***

В Риге Флягин вскоре убедился, что решить задачу, поставленную начальником внешней разведки, довольно сложно.

С помощью товарищей из управления госбезопасности латвийского НКВД Флягин день за днем просеивал картотеки чиновников правительственных кабинетов ушедшей в небытие буржуазной Латвии. Далеко не сразу в поле зрения чекистов оказался бывший майор Круминьш. Даже правильнее будет сказать, что эта фигура появлялась на оперативном горизонте не единожды, но Флягина не цепляла. По двум причинам.

Во-первых, сорокатрехлетний бывший адъютант Бангерскиса расстался со своим патроном еще в 1929 году. Последующие десять лет они не общались – по крайней мере иного никто чекистам не засвидетельствовал. И, укатив в Германию, старикан, развивший бурную нацистскую деятельность, вел активную легальную и, как удалось выяснить, нелегальную переписку с целым рядом фигурантов, но ни разу не вышел на Круминьша.

Последний ныне влачил довольно жалкое существование. В качестве… дворника рижской градской больницы! Такая интересная метаморфоза с офицером-аристократом поначалу серьезно насторожила: а не прикрытие ли это для агентурной работы? Может, потому и невозможно выявить связь Бангерскис – Круминьш, что за этим стоит германская разведка, тщательно законсервировавшая своего агента?

Дворника голубых кровей взяли в плотную разработку, более месяца изучали его образ жизни. Но вытянули пустышку. Довольно быстро удалось ответить на вопрос, почему Круминьш не эмигрировал за границу, лишившись в советской Латвии своего блестящего положения. Оказалось, что изнеженный аристократ гол как сокол. Былой роскошный светский образ жизни Круминьша – умелый блеф. Кроме офицерского жалованья, адъютант военного министра источников дохода не имел. Его аристократический род обеднел давно и бесповоротно. Военная служба позволяла сохранять хорошую мину при плохой игре, но когда она закончилась… Рабоче-крестьянская Красная армия в услугах бывшего латвийского майора не нуждалась. А уж ему служба в РККА СССР и вовсе была серпом по одному очень ему, как любому мужчине, дорогому месту, даже если самое заманчивое предложение вдруг бы свалилось-таки на Круминьша из наркомата обороны.

Попутно отпала и какая-либо связь, хотя бы на уровне седьмой воды на киселе, с двумя «пролетарскими» однофамильцами фигуранта. Никакого отношения бывший майор не имел ни к Янису Круминьшу-Круминю, одному из руководителей революционного движения в Латвии, а с 1935 года кандидату в члены Исполкома Коминтерна, арестованному и расстрелянному в тридцать восьмом приверженцу Бухарина, ни к Гаральду Круминьшу-Крумину, тоже видному деятелю прибалтийского революционного движения, бывшему редактору «Экономической газеты», а потом и самой «Правды», до 1934 года члену Центральной ревизионной комиссии ВКП(б), ныне проживающему в Москве и погруженному в экономическую науку. А как хорошо бы могло получиться, подумалось при изучении биографии Круминьша Флягину, если бы фигурант имел отношение к первому из однофамильцев. Его внедрение к Бангерскису можно было бы замотивировать репрессированным высокопоставленным родственником.