Снежная королева — страница 11 из 35

А еще столяр в конце может превратиться в дерево (волею разносчика, ведьмы или бога) и, дожидаясь, пока его срубит другой, молодой столяр, размышлять над тем, перейдет ли какая-то важная часть его существа в столы и стулья, которые из него сделают.

Тайлер никак не придумает окончания, которое бы вполне его устраивало.

Ладно, тогда снова за песню. Еще раз с самого начала.

Войти в ночи в промерзшие чертоги,

Там отыскать тебя на троне изо льда…

Не так уж и плохо, правда? Или слишком сопливо, мол, обычная депрессия прикинулась глубоким чувством? Поди разберись.

Поддавшись постыдному порыву, он включает радио. Посторонний голос сейчас не будет лишним на этой кухне.

Возникает ведущий с поставленным звучным баритоном, способным вещать только правду.

“…такими темпами скоро закончится, поэтому все внимание теперь приковано к Огайо и Пенсильвании…”

Тайлер выключает приемник. Нет, это невозможно. Буш перебил уйму народу и обрушил экономику, но это еще не все. Он к тому же насквозь искусственный – недалекий отпрыск привилегированных протестантов, переделавшийся в прирожденного техасского ковбоя. Сплошное надувательство – вроде сомнительного зелья от облысения, которое коммивояжеры втюхивают провинциалам. Неужели еще кто-то может отправиться голосовать (у них там в Огайо и Пенсильвании, интересно, тоже снег?) с мыслью: давайте вот это все продлится еще на четыре года?

А этот “трон изо льда” не отдает ли подростковой романтикой? Где та грань, за которой от страсти остается лишь наивность?

Тайлер размышляет над словом “осколок”, когда на кухне появляется Бет. Гипсово-бледная, в ночной рубашке, она похожа на викторианскую сомнамбулу.

Тайлер поднимается и идет ей навстречу так, будто она только что вернулась из далекого путешествия.

– Эй, привет! – говорит он, обхватывает рукой ее хрупкие плечи и нежно прижимается лбом к ее лбу.

Она невнятно бормочет что-то радостное. Какое-то время они стоят обнявшись. Это происходит у них каждое утро. Неважно, думает ли Бет при этом о том же, о чем Тайлер, но она явно ценит эти минуты утренней сонной безмолвности. Стоя так в объятьях Тайлера, Бет не произносит ни слова – она то ли знает, то ли интуитивно чувствует, что первые же сказанные слова перенесут их в день, и, хотя они скоро все равно в него перенесутся, они обнимают друг друга не для того, а чтобы помедлить, передохнуть, ради абсолютного покоя, когда еще можно обнимать друг друга, когда можно вместе молчать – им двоим, пока что живым, в окружении тишины.

* * *

Баррет шагает по заснеженной улице, за ним развевается шарф в зеленую клетку (единственная его уступка цвету), на два фута выпущенный из-под толстого пальто. Забавно: час назад, когда он бежал сквозь метель в одних шортах и кроссовках, холод его только бодрил, оживлял восприятие, как оживляется оно у человека, упавшего за борт и, к изумлению своему, обнаружившему, что может дышать и под водой. А теперь в ботинках, пальто и шарфе Баррет еле волочит ноги, пробираясь по ледяным полям Никербокер-авеню неполноценным подобием адмирала Пири[9], которого на сей раз не поджидает посыльное судно и у которого из щиколоток не вырастут крылья, и поэтому остается, склонив голову против ветра, переставлять ноги, обутые в тяжелые ботинки.

В магазине его поджидает уютный мрак, безлюдье и полки с аккуратно и призывно разложенным товаром. А потом откроются двери, и святилище осквернят охотники до японских джинсов, умышленно криворуко связанных шарфиков и футболок с Мадонной, выпущенных к туру Like a Virgin.

Двадцать минут спустя со станции линии L Баррет выходит на Бедфорд-авеню. Мир уже проснулся. Витрина углового магазинчика сияет сквозь снегопад. Закутанные пешеходы смотрят себе под ноги. В это час Уильямсберг принадлежит людям в парках “Бёртон” и купленных со скидкой длинных пальто, каждый день добирающимся сюда на работу общественным транспортом; эти сородичи по кочевому нью-йоркскому племени съезжаются из отдаленных мрачноватых пригородов, которые они стали обживать, когда горожане помоложе и побезответственней затеяли открывать здесь кафе и магазины – в числе последних семь лет назад оказались и Бет с Лиз, до сих пор недоумевающие, как угодили они со своим специфическим товаром в помещение бывшего польского турагентства, зажатое между мясной лавкой (теперь это бутик детской одежды с космическими ценами) и благотворительным магазином (где после череды разорившихся ресторанов некий новоявленный оптимист вот-вот откроет наиточнейшую, вплоть до имитации табачной копоти на стенах, копию какого-то знаменитого парижского бистро).

Даже проснувшийся Уильямсберг под снегопадом был тих; снег укутал его, приглушил и заставил присмиреть, напомнив, что и мегаполис подвластен природной стихии, что громадный шумный город раскинулся на той же планете, на которой тысячелетие за тысячелетием люди устраивали жертвоприношения, затевали войны и воздвигали храмы, дабы умилостивить божество, в любой момент способное одним мановением титанической руки уничтожить все живое.

Молодая мать с поднятым капюшоном, по самый нос обмотанная шарфом, толкает перед собой коляску с ребенком, которого почти не видно за пристегнутым молнией прозрачным пластиком. Мужчина в оранжевой непродуваемой куртке выгуливает двух фокстерьеров, обутых в красные ботиночки.

Баррет сворачивает на Шестую Северную. Здесь посередине квартала строго высится кирпичный фасад армянской церкви Святой Анны. Баррет ходит мимо нее каждый день. Обычно церковь закрыта, свет в окнах не горит, псевдосредневековые двери заперты. Время его прихода на работу и ухода с нее не совпадает с расписанием богослужений, и до этого утра он как-то не задумывался, что там, за фасадом, есть еще и помещение. Его бы не удивило, окажись церковь массивом кирпича, не зданием, а монументом, памятником древним ближневосточным распевам, молитвам и целованию икон, проклятиям и упованиям, крещению младенцев и отпеванию покойников. Баррету не верилось, что это безлюднейшее из безлюдных строений в определенные часы оживает.

Но сегодня служат восьмичасовую литургию. Тяжелые коричневые двери распахнуты.

Баррет поднимается по бетонным ступенькам и останавливается у порога. Картина ему открывается странная, но в то же время очень знакомая: давящий полумрак с вкраплениями золота, священник и служки (грузные мальчишки, спокойные, с заученными движениями, не пугала и не герои, обычные расслабленные подростки – его собственные пухлые потомки) совершают обряд перед алтарем, на котором в двух вазах белые хризантемы вянут под сенью громадного, свисающего с потолка распятия – Христос на нем как-то особенно изможден и измучен, из раны в его зеленовато-белой грудной клетке бьет кровь.

С десяток прихожан, насколько ему видно, сплошь пожилые женщины, смиренно преклонили колени на кофейного цвета скамьях. Священник поднимает над головой чашу и хлеб. Верующие, явно преодолевая боль, поднимаются с колен и направляются к алтарю за причастием.

Баррет стоит у порога, на него сыплется снег – снежинки на пальто тают не сразу.

* * *

– Хочу сегодня пойти на работу, – говорит Бет.

Обряд ежеутреннего молчания исполнен до конца. Бет сидит за столом и по кусочку отламывает от поджаренного Тайлером тоста.

– Уверена? – спрашивает Тайлер. В последнее время он каждый раз гадает, что для нее лучше – делать что-нибудь или беречь силы.

– Ну да, – говорит она. – Я нормально себя чувствую.

Ее аккуратные белые зубки без особого аппетита управляются с поджаристой корочкой. Иногда она похожа на зверька, который подозрительно, но с самыми лучшими ожиданиями пробует подобранную с земли незнакомую еду.

– На улице сильный снег, – говорит Тайлер.

– Тем более хочется пойти. Хочу, чтобы на меня снег сыпал.

Тайлер хорошо ее понимает. В последние недели она особенно жадно стремится получить те немногие сильные ощущения, на какие у нее еще хватает сил.

– Баррет уже там.

– В такую рань?

– Он сказал, что хочет побыть в одиночестве.

Что ему нужна доза полного покоя.

– А мне нужно на улицу, в сутолоку и непогоду, – говорит она. – Ведь всем нам хочется чего-то разного, да?

– В общем, да. Всем нам хочется чего-то.

Бет хмурится на недоеденный кусок тоста. Тайлер протягивает руку и кладет ей на бледное предплечье. Он не ожидал от себя такой неуверенности по отношению к Бет, не думал, что будет сомневаться, то ли он ей говорит и то ли делает. Лучше всего у него получалось просто сопутствовать ей по ходу совершающихся с ней перемен.

– Раз так, пойдем с тобой помоемся, – говорит он.

Он наполнит ей ванну, намылит плечи, польет ей теплой водой спину с торчащими позвонками.

– А потом я могу проводить тебя до метро. Хочешь?

– Да, – говорит она с чуть различимой улыбкой. – Хочу.

Бет очень чувствительна к тону, каким он предлагает ей помощь. В ответ на чрезмерную заботу она закусывает удила (“Спасибо, на пару пролетов я и сама могу подняться”, “Видишь, я разговариваю с человеком, все нормально, мне здесь нравится, и пожалуйста, перестань спрашивать, не надо ли мне прилечь”); уловив недостаток внимания, негодует (“Между прочим, хотя бы на последних ступеньках мог бы и помочь”, “Не видишь, я совершенно без сил, поехали домой прямо сейчас”).

– Доедай.

Она быстро, как хищник, кусает тост и кладет на стол.

– Не могу, – говорит она. – Вкусно, но правда больше не могу.

– Я на весь город славюсь своими тостами.

– Пойду оденусь.

– Давай.

Она встает, подходит к нему, легонько целует в лоб, и на мгновение кажется, что это не он ее, а она его поддерживает и утешает. Это не первое такое мгновение.

Тайлер знает, что сейчас будет делать Бет. Она расстелет выбранную на сегодня одежду по кровати, дотрагиваясь до нее нежно, как если бы ткань пронизывали нервы. В эти дни она надевает только белое. В одних культурах это цвет символизирует девственность, в других – траур. В случае Бет белый означает полуневидимость, пребывание в промежутке, не-там-и-не-здесь, паузу; потому он и кажется ей самым подходящим, тогда как цветная или черная одежда несла бы в себе неуместные, а то и оскорбительные коннотации.