Говоришь, тебе подмигнули небеса? Вполне возможно. Может, и вправду подмигнули. А может, это были просто самолет и облако. Но если небеса кому-то подмигивают, то выбирают далеко не самых очевидных адресатов; тех, кто роется среди никому не нужного хлама; кто предпочитает тропку проспекту и дыру в изгороди воротам с герольдами на башне. Поэтому-то, наверно, и нет достоверных свидетельств. Откуда им взяться, раз мироздание подмигивает только тем, кому все равно никто не поверит.
Оно так шутит? Получается этакая шутка в шутке. Откровение дается только тем, кто слишком беден и незаметен, чтобы считаться достойными его.
Тайлер лежит на диване так, что одно из двух окон гостиной приходится ровно посередине между его ступней. Ему видно несколько освещенных окон и что-то похожее на одинокую звезду, такую яркую, что она заметна даже на нью-йоркском небе. Или, может быть, это самолет. Из Кеннеди и Ла-Гуардии они взлетают едва ли не каждые десять минут.
Сколько Тайлер себя помнит, его тянуло к окнам; он с раннего детства представлял, как, прыгнув с подоконника, не падает камнем, а взмывает вверх, поднимается все выше и выше, пока созвездия не станут ближе уличных огней.
Ты стараешься пропеть свой путь ближе к звездам (ну или к самолетам, они олицетворяют собой звезды), и странная красота твоего пути – в их невозможной удаленности, что верно, даже если ты умеешь летать. Кому нужна звезда, до которой рукой подать? Разве станет кто-то лелеять мечту о достижимом?
Это верно о песне и о женщине. Ты можешь вообразить себе песню, но не можешь ее спеть. То же и с женщиной.
Или это тоже романтическая хрень?
Лиз сама то ли стала, то ли вот-вот станет точкой света в небе, вылетев с толпой других пассажиров на запад из аэропорта имени Кеннеди. Смотрит ли она сейчас из своего ночного неба вниз на огни Нью-Йорка? Думает ли она о Тайлере (уже десять тысяч футов, а самолет все продолжает подниматься), как Тайлер думает о ней?
За мыслями о Лиз, за мыслями о звездах и самолетных огнях в ночном небе к Тайлеру внезапно приходит уверенность: Лиз смотрит на него, как он сейчас смотрит на нее, сквозь потолок, сквозь три квартиры, которые громоздятся над ним и где другие, незнакомые ему люди раздумывают, напомнить ли домашним, что продукты в доме подходят к концу, обсуждают, стоило ли так тратиться на постельное белье (и что это еще за длинноволокнистый египетский хлопок?), или просто – послушай, глянь, что там сегодня вечером по телевизору.
Снова соринка в глазу. Тайлер трет глаз, но она плотно засела в роговице.
Ему приходит на ум: у него уже давно что-то сидит в глазу. Просто иногда он чувствует это острее, чем обычно.
Непрошеное воспоминание (господи, как давно это было!): крошечный кусочек льда, который занесло в комнату… Когда это случилось? Когда Бет умирала в первый раз; когда Тайлер встал из постели и закрыл окно; когда он не сомневался, что сумеет позаботиться обо всем, обо всех …
Неужели эта льдинка осталась с тех пор?
Нет. Глупости. Тайлер заблудился в тумане собственной внушаемости. И ему нравится в нем блуждать.
Он сделал все, о чем его просили. Он любил других так сильно, как только мог. Он видел, как обрел избавление его брат; он исполнил обещание, данное много лет назад призраку, называвшему себя его матерью.
Вдруг этого уже достаточно? Вдруг последняя песня должна остаться незавершенной и своим упорством Тайлер только все испортит? Вдруг окно, так идеально поместившись ровнехонько между расставленными в стороны ступнями, говорит ему: пора лететь?
Тайлер не вполне понимает, то ли он встает с дивана, то ли всего лишь размышляет, что хорошо бы встать.
Так или иначе – тут, быть может, не обошлось без заколдованного дивана, без окна, без того, что между ними всего один шаг, – в комнату проникает нечто – да, нечто, точнее не скажешь; оно вот-вот коснется его лба, нежно и легко, как целуют на ночь. Выдаст ему его последнюю песню, этот прощальный дар, розу, которая начнет увядать, едва коснувшись его подушки. Это будет плач по Бет, переплетенный с балладой для Лиз. Хитростью и обманом песня проникнет в изможденный мозг Тайлера (мозг цирковой обезьянки, уверенной, что ей ничего не стоит сыграть сонату на своей игрушечной гармошке), а потом – коль скоро это последняя и самая блистательная его обманутая надежда, недостижимая цель и вечно уходящая женщина – отпустит его на свободу. И того и гляди Тайлеру тоже подмигнут небеса – песня будет окончена, он снова станет невидимкой. Тогда он сможет ответить на вечный вопрос окна – остаться в комнате или улететь прочь.
Он остается где был, застыв в неподвижности, в ожидании, в мольбе. Он думает о Лиз, об огнях ее самолета в высоте. Лиз теперь на небе.
Он кричит ей – или только думает, что кричит: эй, Богиня, ты там?