, и на них лежит забота о стаде гигантов… Дети боятся пантеры, но носят на поясе маленький кинжальчик и стали бы защищаться в случае нападения. Страх они заклинают, истошно вопя песни в заледенелом воздухе. Их не надо учить ориентироваться, эти умеют бегать по горам. Каждый день они крутятся среди расщелин и проходов к перевалам, что уходят за горизонт… Им неведом позор европейских детей: педагогика; их не принуждают воспитанием, у них не отнимают радость. В их мире — свои ограничения: ночью властвует холод, летом — тепло и приятно, зима несет страдания. Их царство защищено башнями и стенами, которые топорщатся зубцами и утыканы арками. Никогда в жизни они не смотрели на экран, и, быть может, их грация обусловлена отсутствием широкополосного Интернета. Мюнье, Мари и Лео, прятавшиеся у подножия стены правого берега, присоединились к нам. Не было ни малейшего шанса увидеть пантеру, и мы просто болтали до вечера, сидя среди скал.
Мюнье показал детям фотографию, сделанную год назад.
На первом плане — палевый сокол, усевшийся на скалу в лишайнике. А сзади, чуть-чуть слева, за известняковым контуром скалы, невидимые не предупрежденному взгляду — глаза пантеры. Они уставились прямо на фотографа. Голова зверя сливается с пейзажем, и зрению требуется время, чтобы ее разглядеть. Мюнье отрегулировал окуляры на перья птицы и не подозревал, что за ним следит пантера. Он заметил ее лишь два месяца спустя, изучая фотографии. Мюнье, непогрешимый натуралист, был одурачен. Я, увидев фотографию, не разглядел ничего, кроме птицы. Моему другу пришлось ткнуть в пантеру пальцем, чтобы я осознал ее присутствие. Самостоятельно я ее не различал, потому что отвлекало то, что непосредственно бросалось в глаза. Увидев же ее однажды, теперь всякий раз, глядя на фото, поражаюсь. То, чего я не замечал, стало очевидным.
Эта фотография содержит в себе урок. В природе на нас всегда смотрят. Наши же глаза тянутся к самому простому, ищут подтверждение того, что мы знаем и так, заранее. А восприятие ребенка меньше обусловлено предшествующим опытом, поэтому он схватывает тайны задних планов и тех, кто хочет спрятаться.
Наши тибетские друзья не дали себя обмануть. Их пальцы немедленно указали на нее. «Саа!» — закричали они. Не потому, что жизнь в горах обострила их зрение. Просто их детский глаз не ведется на стереотип. Дети все время исследуют окружающую реальность.
Именно таков и взгляд художника: он видит диких зверей, прячущихся за ширмой обыденности.
Второй раз она явилась заснеженным утром. Мы расположились на известняковом хребте у южного выхода из долины, над аркой, выщербленной ураганами. Заняли пост на рассвете; ветер бил в лицо.
Мюнье стоически и невозмутимо склонялся к окулярам. Его внутренняя жизнь определяется внешними обстоятельствами. Возможность встречи лишает его чувствительности к боли. Накануне мы говорили о его близких. «Они считают меня тронутым: кругом такие важные вещи, а я, не отрываясь, слежу за поползнем». Я отвечал, что как раз наоборот: невроз — это когда оглушенный информацией мозг распыляет внимание. Я — пленник города, он непрерывно подкармливает новым, мельтешит, и есть ощущение, что моя человеческая сущность скукоживается. Ярмарка в разгаре, работает стиральная машина, экран светится. И не приходит в голову подумать: а чем это твит Трампа интересней полета лебедей…
В долгие часы засады я предавался воспоминаниям: переносился на год назад к пляжам Мозамбика, вспоминал картину в музее Гавра, представлял себе любимое лицо. Старался сосредоточиться на вызванных образах, не упускать их. Но они угасали, как искры под дождем. Ум ловил огоньки, и внимание рассеивалось. Как следует сконцентрироваться не получалось. Время, со всеми неприятными ощущениями, в конце концов проходило. Солнце освещало мир, и видения постепенно таяли.
С другой стороны долины, на той же высоте, что и мы, расположились голубые бараны. Над хребтами вставало солнце, и все звери одним движением повернулись к свету. Солнце — бог, и оно, должно быть, считает зверей более ревностными своими приверженцами, чем люди, равнодушные к его сиянию и суетящиеся под неоновыми лампами.
Пантера вышла на гребень. Она спускалась к голубым баранам. Продвигалась, припав к земле, крадучись — каждый мускул напряжен, каждое движение выверено, — совершенный механизм. Мощное орудие убийства размеренной поступью приближалось к предназначенной жертве в рассветный час. Тело пантеры текло между глыб. Бараны ее не видели. Пантера нападает на добычу внезапно. Слишком тяжелая, она неспособна догнать ее (это не гепард африканской саванны) и делает ставку на маскировку: приближается к жертве против ветра, делает прыжок с нескольких метров. Военные именуют такую тактику «молниеносной»: неожиданность и неистовая сила. Если все получается, враг не успевает развернуть защиту, даже если он сильнее и многочисленнее. Он терпит поражение. Захваченный врасплох, терпит поражение.
В то утро атака не удалась. Один из бхаралов заметил пантеру, вздрогнул, и тревога передалась всему стаду. Бараны, к моему удивлению, не удрали, а просто повернулись к хищнику, показав, что приближение обнаружено. Если стаду известно об угрозе — защита обеспечена. Голубые бараны преподнесли нам урок: самый опасный враг тот, которого не замечаешь.
Как только присутствие пантеры обнаружено, партия окончена. Охотница пересекла долину под взглядами бхаралов. Продолжая за ней следить, они просто отошли на несколько десятков метров, чтобы дать ей пройти. При малейшем движении пантеры травоядные рассеивались среди камней.
Пантера рассекла группу, забралась по глыбам на гребень, появилась еще раз — контуром на фоне неба, и исчезла с другой стороны хребта. Там ее поймал в объективы Лео, располагавшийся в километре от нас в северной складке. Как будто мы передоверяли друг другу наблюдение. Он шептал в радиопередатчик отрывочные фразы, держа нас в курсе:
— Она на линии хребта…
спускается вдоль склона…
пересекает долину…
ложится…
снова идет…
она поднимается на другой берег…
И, слушая эту поэму, мы целый день ждали в надежде, что пантера вернется на наш склон. Она двигалась медленно — впереди у нее была жизнь. А у нас — терпение, которое мы посвящали ей.
В сумерках мы увидели ее снова в «бойницах» хребта. Пантера лежала, потягивалась, потом поднялась и ушла вразвалку. Хвост хлестал воздух и изгибался, вырисовывая вопросительный знак: «Выстоит ли мое царство перед напором ваших государств?»
Исчезла.
— Они живут восемь лет и большую часть жизни спят, — сказал Мюнье. — Когда предоставляется возможность — охотятся, пируют, а потом целую неделю постятся.
— А когда не охотятся?
— Дремлют. Иногда по двадцать часов в сутки.
— Они видят сны?
— Кто знает?
— Когда они смотрят вдаль, они разглядывают мир?
— Думаю, да, — сказал он.
В каланках Касси я часто наблюдал за эскадрами чаек и спрашивал себя: смотрят ли звери на пейзаж? Белые птицы на полной изготовке держали старт и взлетали над закатным солнцем. Всегда исключительно чистые: незапятнанный пластрон, жемчужные крылья. Они разрезали воздух, не хлопая крыльями, паря на атмосферных слоях над полыхающим горизонтом… Они не охотились. Казалось, птицы любуются зрелищем — вопреки убеждению, что животные полностью подчинены инстинкту выживания. Как бы ни был рационалистичен человек, чайкам трудно отказать в «чувстве прекрасного». Назовем чувством прекрасного счастливое осознание того, что ты живешь.
В жизни пантеры чередуются кровожадные нападения и блаженные сиесты. Я представлял себе, как, наевшись, она растягивалась на известняковых плитах и мечтает о мирах, где много дымящегося мяса, оно все — для нее, и не нужно прыгать на жертву, чтобы получить свою долю…
Пантера живет восемь лет, и жизнь ее полна: тело — чтобы наслаждаться, сны — грезить о подвигах. Примерно так Жак Шардон понимал предназначение человека в «Небе в окне»: «Достойно жить в неопределенности».
— Это ж прямо про пантеру! — сказал я Мюнье.
— Погоди! — произнес он. — Можно допустить, что звери наслаждаются солнцем, полнокровием и блаженным отдыхом, можно им приписать осознанность чувств — я делаю это первым! — но не надо воображать, что им ведома мораль.
— Наша человеческая, слишком человеческая мораль? — уточнил я.
— Вот ее у них нет.
— Порок и добродетель?
— Им нет до этого дела.
— Чувство стыда после убийства?
— Невозможно себе представить! — подхватил начитанный Лео.
Он вспомнил фразу из Аристотеля: «Каждому зверю положена своя доля жизни и красоты». Одной формулой философ характеризовал в «Истории животных» все взаимоотношения живых существ в дикой природе. Участь животных Аристотель сводил к жизненным функциям и к совершенству форм, никакие рассуждения о морали здесь неуместны. Интуиция философа была великолепна и совершенна, суждения взвешенны, он излагал предельно внятно и исчерпывающе — как подобает греку! У каждого в природе свое место, животные не преступают границ, что очерчены эволюцией, которая движется на ощупь и стремится к равновесию. Каждый зверь — часто целого, гармоничного и прекрасного. Каждый зверь — драгоценность в короне. А диадема должна окропляться кровью. И в этой системе правил нет места ни морали, ни кровожадной жестокости. Мораль изобрел человек, которому было и есть в чем себя упрекать. Жизнь напоминает партию в микадо, а человек оказался слишком груб для столь тонкой игры. Он применяет насилие, далеко не всегда обусловленное необходимостью выживания. Более того — его насилие выходит за пределы им самим установленных законов!
«Каждый зверь сеет свою долю смерти», — мог бы добавить Аристотель. Двадцать три века спустя этот постулат подтвердил Ницше в «Человеческом, слишком человеческом»: «Жизнь происходит уж точно не из морали». Нет, у истоков жизни стоит сама жизнь, ее непреодолимое стремление к самоосуществлению. Звери в нашей долине, все звери на свете живут за пределами добра и зла. Их не обуревает жажда первенства или власти.