Мюнье видит в быке душу мира, символ плодовитости. Я рассказал, что древние греки умерщвляли их, дабы преподнести кровь подземным духам, дым — богам, а лучшие куски — властителям. Быки считались заступниками, жертва равнялась молению. Однако Мюнье интересовал золотой век, когда жрецов еще не было.
— Яки живут с незапамятных времен; они — тотемы дикой природы и гуляли по этим стенам в эпоху палеолита. С тех пор они не изменились — как будто храп древности доносится из этих пещер…
Косогоры пестрели огромными копнами черной шерсти яков. Мюнье вперивал в них свой светлый и печальный взгляд. Как будто, грезя наяву, он пересчитывал последних владык, совершавших прощальное шествие по хребту. В XX веке китайские поселенцы практически истребили этих животных — лохматые корабли с несоразмерными рогами. Сегодня можно встретить разве что тени их стад по краям Чангтана и у подножия Куньлуня. С начала экономического подъема в Китае государство активно поощряет животноводство. Полтора миллиарда сограждан нужно кормить, унификация стандартов жизни на планете не могла, конечно, оставить их без красного мяса. Ветеринары скрестили диких яков с домашними видами и создали датонга, гибрид, сочетающий в себе крепость и покорность. Совершенное существо для глобального мира: плодовитое, с ровным характером и послушное, хорошо приспособленное для удовлетворения статистической прожорливости. Размеры особей уменьшались, яки хорошо плодились, однако изначальный вид постепенно вырождался. Совсем немного выживших представителей этой опасной расы по-прежнему выгуливают свою всклокоченную меланхолию по горным отрогам. Дикие яки — хранители мифа. Животноводы государственных хозяйств, бывает, ловят одного из них для обновления одомашненной расы. Мощь, сила, тайна, слава древних дрангов, подобно преданию, уходят из нынешнего бесцветного мира. Человек тоже одомашнился в технологичных западных городах. Отлично мог бы его описать — я сам именно таков и есть. Сидя в теплой квартире, гордо управляю бытовой техникой, листаю интернет-страницы; отказываюсь от буйства истинной жизни.
Здесь не идет снег. Тибет тянет свои сухие ладони к небу, голубому, как смерть. В то утро мы были на посту, на высоте 4600 метров, уже в пять часов. Лежали за хребтом, встававшим над хижиной.
— Яки придут, — сказал Мюнье, — мы на их высоте. Каждое травоядное пасется на определенном уровне.
Неподвижные горы, прозрачный воздух, пустой горизонт. Откуда могло взяться стадо?
Вдалеке на фоне гребня грелась на солнышке лиса, как будто вырезанная по контуру. Возвращалась с охоты? Она растворилась, как раз когда мой взгляд отрывался от нее. Пропала навсегда. Таков первый урок: звери появляются без предупреждения, а потом исчезают, не оставляя надежды увидеть их снова. Нужно благословлять мимолетную встречу с ними, почитать ее за подарок. Мне вспомнились ночи из детства, у Братьев Христианских Школ. Долгими часами мы должны были стоять, обратив глаза вверх, к хорам, и надеяться, что сейчас что-то произойдет. Что именно, священники объясняли невнятно, и неопределенность казалась нам менее соблазнительной, чем футбольный мяч или конфета.
Там, под сводами моего детства, и на этом откосе в Тибете царило одно и то же беспокойство. Смутное и потому не казавшееся опасным, однако не оставлявшее ни на минуту и, следовательно, — не пустячное. Когда кончится ожидание? Но между нефом собора и горами есть разница. Когда стоишь на коленях, надежда не нуждается в доказательствах. Молитва возносится ввысь, к Господу. Будет ли ответ? Существует он вообще? А сидя в засаде, знаешь, чего ждешь. Звери — это явленные боги. Существование их бесспорно. И если что-то случится, это будет награда. А если нет — снимем лагерь и завтра утром вернемся снова. Может, тогда появится зверь — будет праздник. Мы с радостью примем этого незнакомца, он где-то здесь — мы точно знаем, но придет ли он к нам — неизвестно. У тех, кто поджидает в засаде зверя, вера непритязательная.
Около полудня солнце греет сильнее всего. Булавочная головка в бескрайнем пространстве. В полукруглой ложбине у подножия хребта — небольшой кубик. Это наш затерянный сарайчик. Мы расположились на пятьдесят метров ниже плоских вершин; отсюда были хорошо видны каменистые склоны. Мюнье оказался прав: неожиданно появились яки. Они двигались с запада по узкой долине. Осыпи склонов в пятистах метрах от нас пестрят черными пятнами. Яки будто подпирали гору, не давая ей упасть. Приближаться к ним следовало бесшумно: с тыла и против ветра, от глыбы к глыбе. Мы с Мюнье оказались выше стада — на высоте 4800 метров. И вдруг яки бросились назад; теперь они поднимались к хребту так же бодро, как выходили из-за него. Может, заметили наши двуногие силуэты, устрашающие все живое? Яки трусили рысцой по бордовому склону и казались огромными кораблями, погрузившимися по ватерлинию… Или тюками шерсти, которые скользили сами по себе — движения ног были скрыты от глаз подгрудком. Стадо остановилось под перевалом.
— Двигаемся по хребту, — уверенно сказал Мюнье, — мы их догоним.
Мы всполошили улара (тибетскую индейку) и отогнали к северу стадо «голубых баранов» (Pseudois nayaur) — они паслись в глубине долины, а мы и не заметили. Мюнье именовал этих баранов тибетским словом «бархалы»; они, как серны, резвились на каменистых скатах, красуясь скрученными рогами и руном оттенков гризайли. Яки же забрались повыше и там сочли себя в безопасности. Теперь они не двигались.
А мы лежали в сотне метров от зверей на открытом склоне, среди мелких камней. Я разглядывал рисунок лишайника на камнях: кружевные цветы, как на картинках в медицинских книгах по дерматологии, принадлежавших моей матери. Утомившись деталями, я поднял глаза к якам. Они паслись и время от времени поднимали головы, как и я. Два рога медленно разворачивались к небу. Для полного сходства со статуей из Кносского дворца не хватало лишь позолоты… Где-то далеко, на западе, за выходом из ущелья выли волки.
— Поют, — подобрал слово Мюнье. — Их восемь, как минимум.
Откуда он мог это знать? Я различал лишь один жалобный вопль. Мюнье испустил вой. Прошло десять минут — и раздался ответ. Мне никогда не забыть этой невероятной беседы двух живых существ, точно знавших, что им никогда не побрататься… «Почему мы чужие друг другу?» — вопрошал Мюнье. «Чего ты хочешь от меня?» — вторил волк.
Мюнье пел. Волк отвечал. Мюнье замолкал, волк возобновлял песню. Вдруг на гребне самого высокого перевала показался один из них. Мюнье спел в последний раз, и волк побежал по косогору в нашу сторону. Напичканный средневековыми легендами, баснями о Жеводане, историями артуровского цикла, я отнюдь не испытывал радости при виде приближавшегося зверя. Но вид Мюнье успокаивал. Мой друг отнюдь не беспокоился, подобно стюардессе «Эр Франс» в зоне турбулентности.
— Он резко остановится перед нами, — прошептал Мюнье за мгновение до того, как волк застыл в пятидесяти метрах.
Теперь зверь шел по касательной, обогнул нас кружным путем, продвигаясь рысью и держась на одной высоте. Волк повернул к нам голову. Яков лихорадило. Вспуганное черное стадо опять зашевелилось и поплыло по склону. Вот драма жизни в сообществе: покоя нет. Волк исчез, мы углубились в долину, яки достигли хребтов, упала ночь. Волка мы больше не видели. Он растворился в пространстве.
День бежал за днем. В своей хижине мы пытались устроиться поуютней, изводили сквозняки, закупоривали дыры. Выходили перед восходом солнца. Одна и та же мука каждое утро: вытаскивать себя в темноте из спального мешка. И одно и то же удовольствие: пускаться в путь. За пятнадцать минут ходьбы тело разогревалось. День занимался, солнце падало на пики гор, свет стекал по откосам и открывал в конце концов замороженную долину, гигантскую эспланаду, которую снегу было не под силу укутать. Если поднимался шквал, воздух наполнялся удушающей пылью. На лесистых склонах виднелся пунктир следов прошедших стад. Высокая мода природы.
Вместе с Лео и Мари мы шли за Мюнье, который следовал за зверями. Иногда по его приказу мы прятались под линией дюны и ждали антилоп.
— «Дюны», «антилопы», — произносил Мюнье. Африканские слова…
— Эта страна — Эдем. И еще к вашим услугам свежайший воздух…
Солнце сияло, но совсем не согревало. Хрустальный колокол небес сдавливал юный воздух. Холод кусал. Но появлялись звери, и мы переставали об этом думать. Приближения их мы не замечали, они оказывались рядом внезапно, окутанные пылью. Они являлись.
Мюнье рассказывал мне о своей первой фотографии, снятой в двенадцать лет в Вогезах. Снимок косули. «О благородство, о красота простая и истинная», — молился когда-то среди афинских руин на Акрополе юный Эрнест Ренан. А для Мюнье все определила та ночь в Вогезах.
— Я увидел в тот день свое будущее: видеть зверей. Ждать их.
С тех пор он больше времени проводил, прячась за пнями, чем в школе за партой. Отец не слишком его принуждал. Мюнье не сдал выпускных экзаменов и, пока его фотографии не стали продаваться, работал на стройках.
Ученые смотрели на него свысока. Мюнье смотрел на природу как художник. Он ничего не значил для одержимых подсчетами и оценками служителей «царства точного знания». Они окольцовывают колибри и режут чаек, дабы получить образцы желчи; они вписывают реальность в уравнение. Складывают числа. При чем тут поэзия! Углубляет ли это наше знание? Я не уверен…
Наука прячет свою ограниченность за накоплением количественных данных. Стремление исчислить мир издавна почитается за прогресс знания. Но это пустая претензия.
А вот Мюнье всегда интересовало только величие мира. Он славит грацию волка, элегантность журавля, совершенство медведя. Его фотографии — искусство, математика тут ни при чем.
«Твоим клеветникам предпочтительнее наблюдать систему пищеварения тигра, чем обладать полотном Делакруа», — говорил я. Эжен Лабиш в конце XIX века уже предвидел смехотворность самоуверенных претензий науки: «Статистика, мадам, есть наука современная и позитивная. Она высвечивает самые темные факты. Именно благодаря ее кропотливым исследованиям мы теперь точно знаем, сколько вдов прошли по Новому мосту в течение 1860 года».