Снежная стая — страница 11 из 44

…Яринка, отчаянно мотнув головой, с какой — то бесшабашной радостью поддается мне и ветру — и голос ее, властный голос лекарки, привычной повелевать больными, расправляет крылья.

…песня гудит в костях, в ушах, в необхватных бревнах трактирных стен. Ведет за собой, и нет причин за нею не идти. Голоса переплетаются, перекликаются, то разделяются, то собираются воедино. А то вдруг утихают — и в установившийся завороженной тиши взлетает в потолок, стелется по над полом, струится переливами один-единственный голос…

И мягкой поступью, текучим шагом скользят по трактирному залу певуньи. Разносят снедь, собирают пустую утварь. Похваляются гибкостью стана, упругостью походки нежной юности, силой и красой зрелой женственности.

Они, шагнувшие вослед за мной, над собой больше не властны. Они ноне не для людей поют. Не для тварного мира. Улетает песня сквозь тяжелые стены, прибитые своим весом к земной тверди, к предзимним небесам. Там, в бездонной выси, в темной ночной глубине, ворочаются снеговые тучи. Сворачиваются в тугие клубы грядущих буранов, в свирепые плети метелей. Железно грохочут, затворяясь, небесные врата, выпустившие в мир зиму. Снежной поступью, морозным дыханием идет она к людям.

Близится дикое время, вольное время!

С беззвучным звоном рвутся нити, державшее в наших краях Ясно Солнышко — будет ему. Пора и меру знать. Матушке-Земле тоже отдых потребен…

Летит, летит в небеса ликующая песня, приветственная, призывная.

Поздорову тебе, Зимушка-Зима! Долго же ты добиралась…

Вот о чем поют они. А я… Мне просто радостно приветствовать снежное время.

И распадаются оковы, что держали меня в очерченных волей берегах. И размываются границы меж запретным и дозволенным. И то, что ране казалось смертоубийственным, теперь видится единственно верным.

И в голосе моем больше зова, чем должно. И мне нет нужды поворачиваться да глядеть, что бы знать, что тот, кому призыв мой назначен, его слышит. И оттого в изгибе шеи, в повороте головы, в движениях рук появляется особая мягкость. Видит. И взгляд его не жжет — греет.

Поет, перекликается в выси небес с женскими голосами ветер, предвещающий зиму.


…Свеча в грубом деревянном подсвечнике на столе горит неровно, и отсветы ее мечутся по плечам мужчины, по лицу его. У него на висках капли пота, и волосы у кромки роста влажные, страшные глаза закрыты, а короткие темные ресницы слиплись. И дыхание — затрудненное, хриплое.

Голова запрокинута, а горло — доверчиво и беззащитно открыто. И оттого безумно хочется поцеловать его, прихватывая губами солоноватую кожу. Я так и делаю, и с удовольствием ощущаю под тонким плотным покровом биение жилки — ток чужой жизни. Выцеловываю её — чтобы и сейчас, и впрок после себя оставить, что бы билась, не смела затихать угасать! Мне нужно, так нужно прижаться ближе, теснее — и от этой нестерпимой потребности я извиваюсь, пытаюсь обвить его всего, опутать собой, и одной рукой вцепившись в шею Колдуна, суматошно скольжу по его спине другой рукою, по тяжелым литым мышцам, по выступающим позвонкам хребта крупного, тяжелого мужчины.

Мое, мое, с рычанием носится в голове, мое!

Оплетаю его собой, обволакиваю — не уйдешь!

Отдаюсь вся — владей!

Дрожит, трепещет пламя в грубом деревянном подсвечнике. Сливаются воедино дыхания. Молчит утихший ветер…


А под утро пошел снег. Я проснулась в своей угловой комнатушке от его бесшумного шороха о крышу, о стены старого трактира, о ветки деревьев и землю. Снег шел — а я слушала разливающуюся от него тишину, и ни о чем не думала.

Не думала о том, что еще накануне на снегопад ничто не указывало — не стелились низко печные дымы, не кружили, снявшись с мест, над лесом птицы. Не тревожились дворовые псы.

Ох, не ко времени ныне снег начался. Ему бы на седьмицу-другую позже пойти, тогда бы все было как след, все было бы правильно.

Нет, я об этом не думаю.

С усилием отогнала тяжелые думы, навязчивые ломящиеся в виски. Перекатила голову по подушке, о светлом себя думать заставила. О том, что завтра в селище будут гуляния — молодежь первый снег встречать станет, веселиться, петь да плясать, холода задабривать. Старики же станут на погоды гадать, смотреть лишь одним им ведомые знаки да приметы — на нынешнюю зиму да на будущий год, на урожай пшеницы да на звериные ловы.

Будут судить да рядить — глубокий ли снег пал, да ровно аль волнами, да с какой стороны тучи нашли, и что из всего этого следует — лютых ли холодов ждать, аль не дюже, и ещё много всякого.

Коли к ночи снег высыплется да утихнет, придет черед совсем другим гаданиям — станут девицы судьбу пытать. Будут ложиться в легкий, пушистый еще снег, да поутру проверять — четкий ли сохранился след, не осыпался ли? А еще — полоть снег, лить воду под столб да умываться, в извечном девичьем стремлении прознать суженного, подсмотреть будущее.

А уже через седьмицу-другую понесутся по селу разряженные сани, полетят женихи-ясны соколы забирать с отчих дворов ненаглядных любушек, сговоренных невест — в тутошних краях принято играть свадьбы в самом начале зимы, когда осенние заботы с полями-огородами уже окончены, а зимние еще не подступили.

Снова, как год назад, и пять, и дюжину, и век тому, станет щелкать витой кнут над конской спиной, выписывая вензеля и петли, со свистом пластая воздух — но не стегая доброго коня, а лишь подбадривая.

И застоявшийся жеребчик-трехлетка — разве можно в свадебные санки выгулянного? Нет-нет, только стоялого! — весело и нетерпеливо рванет постромки, понесет добра молодца навстречь судьбе, вено родителем суженой отдавать. И за право сесть возницей в те сани снова сойдутся в шуточном поединке лучшие кнутобойцы. Править свадебными санями, в которых жених выкуп за невесту везет — честь великая и добрый знак!

Об этом думалось хорошо. Потому как об ином думать не хотелось вовсе.

Но, хоть гнала я от себя дурные мысли, вперившись взглядом в ночной потолок, окутанная звенящей тишиной первого зимнего снегопада, все едино — вспоминался нынешний вечер…

И ночь. Тоже вспоминалась.

Приоткрытая на мой стук дверь, изумленные глаза мужчины, в комнату которого я проскользнула верткой змеей. Широкая кровать, доски, прогибающиеся под весом двух тел. Сметенные на пол меховые одеяла…

Ну, коли я Колдуна насмерть не перепугала, то и ладно все. Почитай, и легко обошлось! О прошлом годе я об эту пору в лес утекла, а опамятовалась только на берегу Быстринки, по колено в сугробе стоючи — снег-то тогда раньше лег, а вот ветер запел куда как позже. Это в нонешнем году беззаконие да непотребство с погодами творится распоследнее.

На пару верст от селища забежать успела, не менее… Ох, и ругалась же я тогда, покуда назад добрела! Нет, я, знамо дело, холода не боюсь, но промокшие одежи радости никому не добавляют. И овраги с буераками. В ту — то сторону я их играючи перемахивала, не заметимши, а вот обратно — все, до единого, ноженьками измерила!

Как сейчас помню — бредет девка по темному лесу, сквозь подлесок ломится, что твой лось молодой. Изъясняется хулительно. И одежа на ней, для избяного печного тепла назначенная, а не для первых морозцев, к коже липнет преотвратно…Да ещё и коса рассыпалась, лохмами мало не до колен свесилась — потому как ленту я в угаре своем потеряла, подарила древесному сучку, и не заметила.

Ох, и нахохотались тогда, небось, лешие да русалки, на чудище эдакое глядючи!

И бегом не припустить — лишь только шагу прибавить попытаюсь, как чую, снова разум меркнет, а ноги легкими-легкими делаются.

А в этом году — очень даже удачно вышло. Ну, соблазнила ненароком мужика — так он мне и раньше люб был.

Да и мужик чужой, ничейный. А шалой бабой его не напугаешь, небось. Он, чай, на нежить ходит — поди, и не такое видал.

Да и не дюже — то он перепуганным выглядел, коли пристально разобраться!

Так от, уверяя саму себя, что ничего страшного не стряслось, и никакой беды тут нету, я повздыхала еще чуть, да и встала рывком — утро уже возвестилось петушиным криком, пора было подыматься, прибирать себя, да приниматься за утренние трактирные дела.

Тело на резвость такую отозвалось легкой ломотой да приятным устатком во всех жилочках. Ему, телу, все по нраву было, и немало его, бесстыжее, не тревожило, чем вчерашняя телесная радость нам обернется.

А и ладно! Чем бы не обернулось — все мое, не отпираюсь.

А в исподней рубахе, там, где тесьма горловину стягивает, прореха обнаружилась. Да какое там — прореха, ворот разодран оказался, ровно его собака рвала. Порывшись в сундуке, я добыла новую одежку, а эту стянула, да и сунула в надежный дубовый зев, подальше от случайных глаз. Потом починю… Натягивая новую рубашку, с обережными узорами, положенными моей собственной рукой, я довольно ухмылялась.

И впрямь, не испугался!

Обычно я — то себе загодя водицы умыться приношу, что бы по утреней поре неряхой по трактиру не шастать, а вчера, понятное дело, не озаботилась… Ну да ничего, на кухне умоюсь. Присела на краешек постели, за гребень взялась. Волосы ныне чесались тяжко, деревянные зубья вязли да застревали. Разбирая спутанные пряди пальцами, я только посмеивалась: рубаху изодрал, колтунов наделал… Один убыток с того Колдуна!

А когда коса непослушная смирилась да поддалась, не противясь боле гребешку, когда заскользил он по разобранным прядям гладенько да легко, тогда и мысли потекли спокойно и ровно. Верно, тоже, встрепанные, успокоились.

Об том годе я в песню ветреную провалилась — будто тонкий ледок подо мной обломился. Я и ухнула в черную, стылую воду с головой, вся.

И запомнился-то один лишь хмельной восторг безумного бега, как ложится под ноги земля, да ветки встречь мелькают. А ныне сколько-то держалась. Даже показалось, будто сдюжу, осилю зов ветреный. Не осилила — но и целиково себя не потеряла. Воспоминания, пусть и неверные, что печные дымы по осенним сумеркам, а все ж были.

Помнилась Яринка — как себя понимающая лекарка, достои