Снежная стая — страница 35 из 44

— Замерзла? — под внимательным взглядом Вепря дверь медленно, тяжко качнулась, скрипнула, и плотно вошла в створ.

Я лишь повела плечом на хрипловатый вопрос, ленясь объяснять по новому кругу, что мороз — не про меня беда, и снова обмякла поверх Колдуна, чутким ухом ловя удары сердца.

Хорошо бьется. Сильно.

Пальцы Колдуна скользнули по растрепанной косе, а с нее — на влажную спину.

— Ее ведь не хватит надолго, вашей придумки. Сколько можно ссорится и мириться с мужем? Рано или поздно, кто-то задумается.

Голос Вепря мягко лег на плечи, растекся, негромкий, по тесному банному нутру.

— Особливо, коли объявится кто-то, кто возьмется люд честной ворошить, расспрашивать, — я повозилась, устраиваясь удобнее на своем ложе, ткнулась носом в открытое доверчиво горло. — Верно, Колдун?

Он сжал пальцы, шутливо дернул за косу. Хмыкнул, когда я куснула его в ответ.

— Нелегко ведь таиться. Изо дня в день норов скрывать.

Я пристроила голову ему на грудь. Ровно я не понимала, что вранье наше — будто рубаха, на живую нитку сметанная. Чуть только зацепись где — расползется, в швах разлезется.

Согласилась с ним задумчиво:

— Нелегко. Да только иной не сыскалось. Когда гол-голехонек, любой одежке рад будешь, хоть с чужого плеча, хоть такой, на честное слово собранной. Уж чем удалось срам прикрыть — тому и радуешься.

И только пожала плечами на непонимающий взгляд Колдуна.

Вот еще, объяснять.

И так уже гудели, подбираясь, незримые струны проклятья.

Пора было возвращаться.


Седой Лес скрипел ветвями, шуршал снегом. Гудел ветром в голых ветвях. Хмурился старый. Недоволен был. А с чего, спрашивается, осерчал?

Я остановилась, а потом и вовсе села, уложила на лапы хвост.

Седой Лес хмурился, сурово сводил косматые брови елей, грозил кому-то пальцами кустов…

А кому? Чутье, что верно и безотказно служило мне, как обросла я снежной шубкой, уверенно шепнуло, что за взгорком у реки кормится в молодом ивняке сохатый, на просеке неподалеку мышкует лиса-плутовка, и в еловой чаще, в берлоге под снегом, спит медведица, разродившаяся недавно медвежатами. А более в лесу никого нет.

Чутье меня дорпрежь не подводило, чутью я верила — а и Седому Лесу верила тоже.

И, если пристально вдуматься, водился-таки в наших краях один зверь, коему по зубам да по силам было перехитрить снежного волка. Да и всю снежную стаю за раз — тоже.

Я не заметила, как вздернулась на лапы, шерсть на загривке встала дыбом, и верхняя губа дернулась вверх сама собой, обнажая клыки.

Ну, поздорову тебе, чароплет. Пришел-таки.

И, рассыпавшись мелким колким снежком, невесомой поземкой заструилась сквозь кусты и дерева, туда, где ждал меня гость дорогой.

По локтю, по пяди, следя за выдохами ветра и ровняясь с ними, подбиралась я к ворогу. За спину забирала. Миг выжидала таковский, чтоб отвлекся чужак, перевел внимание на иное что. И когда потянулся тот отвести ветку с пути, тогда и прыгнула, намереваясь ринуть добычу наземь да и перервать горло одним ударом — уж больно опасна нынешняя дичь, чтобы в игры с ней играть.

Я почти ощутила уже под лапами чужой хребет, почти почувствовала, как рвут клыки кровяную жилу, когда перед глазами заволокло белесым, и меня, воплотившуюся в телесный облик для удара, отшвырнуло прочь, ровно пушинку невесомую. Мага, впрочем, тоже бросило изрядно — он, грянувшись в мягкий сугроб, перекатился через плечо и обернулся ко мне уже окутанный сиянием своей волшбы.

Я же вскочить не сумела, так и лежала, спелёнатая той самой мутной дымкой, коя прервала мой прыжок. И когда пришлый, прихрамывая, подошел ко мне, на ходу сняв с себя пояс со странными бляхами, и застегнул его на моей шею, тогда-то и поняла я всё.

Чароплет насторожил на меня ловушку. И я, глупая, в нее со всего маха влетела.

ЧАСТЬ 3.ГЛАВА 18

Горела свеча на столе. Плясал свечной огонек. Трещал, чадил — черный дым отлетал вверх тонкой ниткой. Сложив морду на лапы, я караулила огонь. Остальное меня тревожило мало.

Человек, который мне не нравился, потому что запах его шептал о чем-то неприятном, что я силилась вспомнить, и не умела. Прочие люди, что пахли страхом и обходили меня дугой, а буде доводилось пройти близко, то старались держаться лицом, и не сводили настороженных взглядов. Их разговоры и дела.

Один из этих людей как-то плеснул в меня крутым варом.

Мне-то что? А тот, от кого пахло дурными воспоминаниями, взъярился, и пообещал, коли еще раз повторится подобное, спустить тварь с поводка на того, кто будет излиху смел.

На краткий миг во мне расцвела свирепая радость, и голод, и жажда чужой крови на клыках — но недавний смельчак, сделавшись с лица белым-бел, торопливо пошел на попятный.

И то, что взбурлило во мне было — схлынуло, подернулось мутной вязкой пеленой. А первый, державшийся здесь за главного, только пристальней в меня вгляделся, и подергал незримый повод, оканчивавшийся петлей на моей шее. Проверил, прочен ли.

А мне-то что? Я караулила огонек, что дрожал и чадил над столом. Остальное, скрытое в белесой вязкой мути, меня тревожило мало.

Мутная белая пелена заменила собою явь. Люди, запертые на тесном подворье позаброшенного посередь леса человечьего жилья, маялись бездельем.

Что их тут удерживало не ведаю, а меня держал повод, захлестнувший петлей шею, и другим концом уходивший к человеку, что мне был мне так не по нраву. Порой он уходил, и если поперву пытался брать меня с собой, то вскорости перестал. С тех попыток дурное вышло: брался человек мне приказывать. Приказа того, отданного мне впряме, я ослушаться не смела, но от него подымалась из нутра клокочущая злоба, разгоняла вязкое марево, будила дремавшее глубоко внутри желание перехватить человеку горло. А стоило отдалиться от чароплета, так и вовсе истаивала давившая на плечи тяжесть его слова. Повод, державший крепко, далеко забежать помимо воли человека не давал, вот и в тот раз он вовремя спохватился, дернул за прочную нить волшбы, возвратив меня обратно. И боле со двора не уводил, а уходя сам, крепил незримый повод в избе, среди тесных стен, ограждавший меня со всех сторон надежнее чахленького частокола, но и тогда, коли отходил чароплет изрядно, сквозь белесую муть брезжило мне, свербело. И, видно, немало свербело, коли истомившиеся бездельем мужи не смели затеваться со связанной тварью, здоровенным волком, белым сугробом лежащей у печи.

А после и вовсе стало им не до скуки.

Метель, пришедшая в гости, с излихом веселья с собой принесла.

Я учуяла ее издали, загодя. Но хоть и учуяла, а было мне все едино. Чароплет метель тоже заранее приметил, готовиться стал. Кругом подворье обходить взялся, шептать что-то свое, чародейское. Сказал несколько непонятных слов над вздетым на меня ошейником — и повод, коий я только чуяла, но узреть не могла, въяве виден стал. Чароплет еще несколько слов уронил, повел ладонью — и повод изменился, стал не ремнем, а гладкой палкой, долгой, что черен от метлы, а с ошейником теперь соединялся кольцом.

И чароплет, и ошейник его с поводом-палкой мне крепко не нравились, но не столь, чтоб пересилить вязкую дурь безразличия. Было мне все едино — до той поры, пока не полетела по земле белая, густая, что сметана, снежная поземка. А как упал, грянулся оземь лютый буран, тогда-то и взмыло во мне свирепое, яростное.

И лютовала метель. И билась в незримую, сотворенную чароплетом преграду — а не умела преодолеть ее и ворваться на подворье. И вздымались из тела бури снежные волки. И ярились, бились в начарованную завесу, и мелькали в круговерти ветра и снега оскаленные пасти, долгие когти, налитые силой белые тела. И снова и снова бросалась я на чародея, пытаясь добраться до горла, до хранящей жизнь жилы — и не могла.

Теперь-то мне ясно было, для чего ненавистному человеку взбрело повод в палку оборачивать — впусте лязгали мои клыки!

И чем сильнее лютовала я, чуя разлитую повсюду метелью силу, и не умея ее взять, повязанная ошейником, тем более злобились за границей подворья снежные волки. Бросались на нее, бились телами, силились сшибить грудью, клыками ухватить. Гудела, прогибалась завеса — а держала. Не допускала стаю сюда, куда не могла добраться буря, где воздух был тих и недвижим, и падали, плавно опускаясь, редкие снежинки. Я билась оземь, извивалась всем телом, до белой пелены перед глазами, застящей весь мир, до белой пены на клыках, не способных перегрызть заколдованную палку. Крепко держал колдун — ни вывернуться из ошейника, ни вырваться из рук его я не могла. И чем дольше звала меня метель сорваться в лихой бег через заснеженный лес, через охотничьи мои угодья, тем безумнее ярилась я, и тем крепче сжимал черен чароплет.

А когда стало мерещиться мне, что вот-вот, ещё миг, и порушат белые волки колдовскую препону, и обрету я свободу бежать вместе с вьюгой, тогда заорал чароплет, и на голос его бросились к нему из избы подручные, и приняли из его рук ненавистную мне палку.

Сам же клятый мой ворог принялся сызнова творить волшбу, и укреплялась преграда, оградившая зимовье от метели, упрочнялись незримые границы, в кои билась снежная стая. А когда уверился, что удержат его чары лютующую бурю, тогда и за меня принялся. По воле его столб, что от обвалившейся коновязи остался, синеватым светом полыхнул, а когда стек тот свет, ушел в утоптанный снег, ровно вода — стало видно, что похож он стал не на дерево, но на железо, и что выросло на том столбе ушко кованое. И по знаку чародея подручные его подтащили меня к столбу, и вновь сменила облик волшба, что удерживала меня в человечьей власти. Появилось на том конце палки, что руки людские сжимали, еще одно кольцо, и оказалось оно продето в железное ушко на столбе, что укрепил чарами пришлый.

Билась я, рвалась, пыталась достать клятую палку зубами, землю грызла — впусте все было, впусте пропадала моя ярость. И метель, что звала меня с собой, и не получала на зов свой ответа, ярилась все боле и боле, и хоть давно была пора минуть снежной ярости, а она все выла и хлестала, не усмиряясь и не уходя.