Снежные зимы — страница 3 из 71

Сергей Петрович шутливо заохал:

— Ой, ой, мои бедные ноги. Натер до кровавых мозолей.

Будыка довольно захохотал.

— Однако ж вы, Сергей Петрович, сбили не только ноги. Вот, — он все еще гладил кабана и захлопал обеими ладонями по стегну, выбивая веселую дробь, — за такой трофей не жаль заплатить и мозолью! Верно, Марьян? — обратился он к Сиротке; тот не ответил, и Будыка опять засмеялся, закричал: — Вот, видите? Сиротка совсем сиротка. От неудачи. А у Ивана глаза горят. Завидуешь? Признавайся?

— Завидую, — подыграл Антонюк.

Толстый Клепнев, перевалившись с боку на бок, сказал:

— Зависть — частнособственнический пережиток. Учитесь у меня. Я завидую только тому, кто жрет сейчас колбасу из такого хряка. И глотаю слюнки. Скорей бы приезжал Змитрок.

— Может, и вправду товарищи расстроились? — озабоченно спросил гость. — Но я так понимаю: вместе охотились… Охота на такого зверя — дело коллективное.

— Да что вы словно оправдываетесь, — отозвался молчаливый Сиротка. — Разве впервые? Мы — старые зубры. Один Валентин Адамович не понимает охотничьей этики.

— Я? — закричал Будыка, непритворно взволнованный и притворно возмущенный.

— Ты. Дилетант! — насмешливо бросил Антонюк. Неведомо почему холодной волной ударила в сердце злость на Будыку.

«Что ты суетишься? Кто-кто, а я тебя насквозь вижу. Все мы принимали гостей и подхалимничали иной раз перед теми, кто над нами стоит. Но мы — грешные чиновники, а ты — ученый».

Антонюк боялся таких неожиданных перемен в себе самом. Подошел к компании в расположении добром, мягком, и вдруг — без видимой причины — резкий поворот. Зачем это ему? Испортить людям настроение?

— Я? Я — дилетант? — сделал удивленный вид Валентин Адамович и тут же засмеялся: — Юпитер, ты сердишься, потому что не убил кабана. А мы убили. — И, как бы испугавшись, что Антонюк не поймет шутки, закричал, подняв руки: — Сдаюсь, сдаюсь… В постижении охотничьих тайн я вечный первокурсник.

— Не только в этом. — Но холодная волна так же неожиданно отхлынула, снова вернулось добродушие, покой, пришедшие после дня скитаний по лесу, и Антонюк сказал это просто так, не придавая словам особого значения, чтобы разговор не иссяк.

— Сергей Петрович! Если мой лучший друг начнет убеждать, что и в машиностроении я этот самый… первокурсник — знайте: такова наша дружба. Умеем «поддержать» товарища при случае.

Это, кажется, уже обида? Или хитрость? Еще одно, с заходом с тыла, напоминание начальству о своих заслугах?

— Как директор института ты — гений, Валентин. Могу засвидетельствовать перед министром.

— Видите, Сергей Петрович, с какой язвой я жил в одной землянке?

Антонюк перевел разговор на другое:

— Вырежьте железу. А то испортит мясо.

— А егерь посоветовал смалить. Кабан молодой, лётышек. Время раннее.

Понятно: гостя хотят попотчевать еще одним экзотическим зрелищем. Клепнев ребячился, разжигал аппетит.

— Мы его сразу на сковороду. Колбаса — это вещь. Нету лучше в мире птицы, чем свиная колбаса. Мудрейший афоризм! Вершина житейской философии. У вас не верещит в ушах верещака? У меня явно начались галлюцинации. Какая верещака у нас будет! Не зря я захватил гречневой муки. На блины. Ни один повар не сготовит такой верещаки, как я.

Он перевернулся на другой бок, алчно застонал, зачмокал толстыми запекшимися губами.

— Где ты ее достаешь, гречневую муку? — удивился Сиротка. — Кто в наше время мелет гречу? Крупы и то нет.

— Не веришь ты, Марьян свет Максимович, в успехи нашего сельского хозяйства! Отстал от жизни. Давно выведен гречишно-кукурузный гибрид. Только надо уметь отделить гречиху от кукурузы. Я умею.

— Не мели, Эдуард, — остановил своего подчиненного Будыка: он не любил подобных намеков.

Клепнев Антонюка давно интересует: человек без принципов, но и не трус, бесцеремонный — через полчаса с самим богом запанибрата. С патроном своим Будыкой разговаривает на диво независимо, иногда довольно едко язвит. И однако тот держит человека без специальности, какого-то бывшего кинооператора, на должности научного сотрудника. И всюду таскает за собой. Ни шагу без него. Конечно, Клепнев — пролаза, доставала, рекламщик. В рассуждениях — циник. Но в мутной его болтовне иной раз блеснет и разумная мысль.

Невдалеке засигналили машины. Одна басовито, с хрипотцой, словно простуженная, за ней другая, голосисто, как девушка. Клепнев приподнялся, вскинул ружье, выпалил в пожелтевшую листву дуба. Сбитые веточки стремительно падали, одинокие листья кружили в воздухе. Усталая гончая, что лежала под дубом, смешно подскочила и стала бегать по кругу, нюхая влажную землю, которая пахла старыми грибами и свежим желудем. Сиротка поманил собаку!

— Чомбе! Чомбе!

— Чомбе? — удивился Антонюк, — Кто придумал такую обидную кличку?

— Я купил ее у Лапицкого,

— Если б собака понимала, откусила бы его шляхетский нос. Политик!

Гончая послушно подбежала к хозяину и, высунув красный язык, смотрела умными глазами, казалось, даже с укором: какому, мол, дураку вздумалось без нужды стрелять? Хриплый сигнал послышался ближе. Клепнев опять хотел ответить выстрелом. Но Сиротка остановил:

— Зачем палить? Никуда с просеки не свернут. Дорога одна.

Медленно покачиваясь на корневищах дубов, поодаль, где проходила квартальная просека, показались машины: черный, как огромный жук, ЗИМ и светло-голубая, веселая, и вправду как девушка, «Волга». Кабана хотели затащить в багажник ЗИМа, но Сиротка высказал опасение, что туша может пропахнуть бензином. Набросали на заднее сиденье и пол еловых веток и положили туда. Будыка пригласил Сергея Петровича в «Волгу». Потом позвал Антошока. Когда двинулись, сказал:

— Надо захватить егеря. Пускай пропустит чарку. Но не заехали. Забыли. Заговорились.

Министр и Будыка заняли деревянный особняк — охотничий домик. Все остальные помещались в гостинице, стоявшей в сосняке на склоне холма, где совсем недавно был построен дачный комплекс. Будыка неожиданно пригласил Антонюка в их дом — комнат хватает! Комендант, хотя и старый знакомый, без особого энтузиазма встретил нового гостя — не тот ранг! — и поместил Антонюка внизу у входа, в комнатке, где при высоком начальстве поселяли охранника или порученца. Ивана Васильевича это нисколько не задело: слишком хорошо он знал "табель о рангах" и людей, которых назначали комендантами.

Умывшись и переодевшись, министр и Будыка вышли посмотреть, как под шумным руководством Клепнева (сам он ничего не делал, но всем давал советы) смалят кабана. Сквозь дверь Иван Васильевич услышал их разговор.

— Кто он, этот… колючий, который присоединился к нам? Знакомое лицо.

— Бывший… — Будыка назвал недавнюю должность Антонюка.

— А-а… Вспомнил. А теперь где?

— Персональный…

— За что его так? Ему же, должно быть, и шестидесяти нет…

— Принципиальный идеалист. Выступил против новаторства в сельском хозяйстве. Консерватор. Держался за травы. А трава — опора ненадежная. — Будыка засмеялся, довольный своей шуткой.

Уже на крыльце (слышно было сквозь открытую форточку) министр спросил:

— Валентин Адамович, ты, кажется, крестьянский сын?

— Все мы — дети земли.

— Как ты считаешь: мудро то, что мы делаем сейчас в колхозах?

— У меня другая сфера, Сергей Петрович.

— Да, да… У нас — другая сфера. Наша хата с краю. — Гость как бы спешил окончить случайный разговор, но в голосе его Антонюк услышал разочарование и боль — ту самую боль, что щемит и его сердце. Это подбодрило. Так когда-то подбодрили горечь и боль, не услышанные — увиденные в глазах человека, который, председательствуя на высоком заседании, вынужден был ставить на голосование предложение «принципиальных» людей «об освобождении Антонюка от обязанностей… за ошибки, допущенные в работе».

Предложил эту мягкую формулировку он, председательствующий. А некоторые из тех, с кем Антонюк съел пуд соли, кто не раз клялся в дружбе, подкидывали и такое: за несогласие с политикой партии… Привыкли мнение одного человека, подчас довольно спорное, выдавать за политику партии! Условились: пока не будет приготовлено хоть одно блюдо из кабана — за обед не садиться. Но охотники основательно перекусили в лесу, а Антонюк с утра натощак. И так засосало, что не выдержал — пошел на кухню раздобыть бутерброд. Повар пожаловался на Клепнева: не таких людей он кормил и никто так не лез в его хозяйство и работу.

Иван Васильевич решил не идти туда, где смалили кабана. Столпились, как дети. Но Клепнев неведомо как разнюхал, что здесь есть и такая вещь, как солома, — для экзотики. Известно, что от соломы совсем другой дух и вкус. Разоблаченный комендант должен был выдать два тяжелых снопа золотистого житовья. И после того как половина туши была осмалена паяльной лампой, стали досмаливать соломой. Тут уж Иван Васильевич не выдержал. Позвала душа селянина, поэта.

Смеркалось. Лес вокруг. По-осеннему глухо шумят сосны. Слетелись к жилью вороны. Перелетают с вершины на вершину, неназойливо каркают. Ярко горит солома. Искры гаснут в темных ветвях сосен. Силуэты людей. Их тени. И своеобразный, ни с чем не сравнимый, знакомый сызмалу запах соломенной гари, щетины, прихваченной огнем свежины. Отойти, оторваться от этого зрелища не в силах тот, в ком это живет как незабываемое впечатление детства. Смалили Сиротка и комендант. А Клепнев прыгал вокруг, раскрасневшийся, в расстегнутой куртке, и давал советы, кричал человеку, который на этом зубы съел, что он ни черта не умеет, все сало испортит и всю шкуру сожжет.

— Вахлак! Недотепа! Гляди, как потрескалась и покрылась пузырями!

Клепнев языком умел сделать все, руками — мало что. Антонюк не выдержал, прикрикнул — нарочно, как на мальчишку:

— Не путайся под ногами. Лучше сбегай по воду.

Годы, прежнее служебное положение Ивана Васильевича и его тон на миг смутили развязного толстяка. Но только на миг. Он тут же вспомнил, что Антонюк теперь всего-навсего пенсионер, и весело рассмеялся. Послал по воду шофера. И предложил послушать анекдот про пенсионера.