— Ах вы бедные, — говорю ласково, — в такой грязи жить! Своего-то Бурку в чистом стойле держит, а тут что же такое творится! Неужто не нашлось убрать у вас смелых людей, кроме меня, несчастной? Царь навозный!
До вечера таскала я навоз. Ноги о камни сбила, руки лопатой до кровавых пузырей намозолила. Село солнышко — вышла я за ворота конюшни, в окошко к Авдотье постучалась.
— Добрая женщина, где бы мне помыться можно?
Она аж заплакала, на меня глядючи.
— Ой, девонька! Сейчас я тебе лохань горячей водой наполню, позову служанку помочь искупаться!
— Нечего чернавок баловать, — раздался вдруг знакомый голос из-за ее спины, — есть на заднем дворе корыто в сарае, пусть туда воды колодезной сама таскает, сама моется. А то изгадит тут все.
— Кащеюшка! — ахнула ключница. — Да как же ты!!!
— Не волнуйся, Автодья Семеновна, — отвечаю гордо, — и правда лучше мне в сарае помыться, раз хозяину вашему, владетелю богатств неслыханных, ведра горячей воды мне жалко.
И пошла к колодцу. А за спиной моей ключница что-то сердито Кащею говорит, а тот мою спину взглядом своим янтарным опять так и сверлит.
Натаскала я воды ледяной, сняла сарафан, рубаху, дверь сарая поленом подперла и стала себя золой тереть. Тру, тру, а все равно пахну мерзко, и плечи у меня ноют от работы непривычной, и руки дрожат. Снова натянула сарафан да рубаху, вылила воду из тяжелого корыта, опять потащила ведра — а от холода пальцы сводит, губы немеют. Нашла у колодца глины синей кусок, нашла песка, им с глиной и оттерлась. И волосы помыла — пусть еще два раза пришлось за водой ходить, — и сарафан из мешковины отстирала, и рубаху, потом пропитанную.
К ночи только управилась. Натянула мокрую рубаху и сарафан и на ногах трясущихся пошла к терему, в свою кладовку. На стул одежду повесила, на солому упала, рогожкой укрылась, и так и заснула — не поев, не попив — сил не было. Только и успела, что у Авдотьи чернил попросить, лист бумаги и перо гусиное, острое.
Шесть дней я так навоз таскала, по вечерам ледяной водой мылась, а на седьмой закончила. Конюшня сверкает, полы соломой пересыпаны, вымыты, ясли отдраены, в них золотая рожь лежит. Попросила я скребок да гребень и пошла коняшек холить. Через день все у меня красавцы ходили, взор не оторвать. Да и в чистой конюшне дело пошло веселее — немного лопатой помахать, солому перестелить и стоишь себе, коня теплого обнимаешь, гриву ему чешешь, песни поешь.
Так стояла я, гребнем водила по гриве золотой и коню фыркающему на судьбинушку свою жаловалась, как услышала позади кхеканье тихое. Обернулась — а там дед старый, согнутый, руку за спину больную заложил, сам за столб в стойле держится и на коней глазами радостными смотрит.
— Ай да чудо-девка, — радуется, — ай да молодец! Лучше меня все убрала!
Смотрю — потянулись к нему жеребцы боевые, лошадушки и жеребята, носами тыкают, ржут ласково, а дед старый гладит их и плачет, пятерней слезы из глаз тусклых смахивает:
— Вы уж простите меня, родные, простите, златогривые! Помру я, видать, скоро, думал, некому будет вас пестовать. Попрощаться к вам пришел, еле дополз.
Так жалко мне его стало!
— Дедушка, — позвала почтительно, — а что же ты помирать собрался? От залома в спине еще никто не умирал! Или нет у вас лекарей умелых?
— Есть, — отвечает, — и лекари, да и сам царь-батюшка руки свои прикладывал, а только не вышло ничего. Боль снял, а на следующий день опять воротилась.
— Эх, — говорю презрительно на неумеху-полоза, — тут же не боль снимать надо, а ось твой позвоночный на место ставить. Ну-ка, дедушка, послушай меня. Попроси Авдотью баню затопить с крапивой жгучей да прутом можжевеловым, надо распарить тебя как следует. Как раз царь на охоту уехал, не увидит ничего, не рассердится. И потом меня зовите, буду спину тебе ровнять. Да не бойся, я батюшку как только не крутила, когда он спину застужал, бывало, его и как тебя пополам скорчивало. У меня, — хвалюсь, — и атлас костный дома есть, и все жилы-связки знаю, и странствующий лекарь мне приемы костоправные показал. Потяну тебя, поломаю — хуже чем есть все равно не будет, а будет лучше, запрыгаешь, как молоденький.
Дед недоверчиво головой покачал, подумал:
— А давай, — рукой махнул, — девка, хуже точно уже не будет.
Вот пришел вечер. Задымила банька царская, задышала жаром. Прошло время, пришла ко мне Авдотья раскрасневшаяся, мокрая.
— Иди, — позвала, — девонька, ждет тебя дедушка Пахом.
Дед, как скрюченный стоял, так, не разгибаясь, и на лавке лежит, полотном по чреслам обмотанный. Закатала я рукава, подвязала юбку, платок на голову надела, чтобы не сморило от жара банного. Залом спинной прощупала — хорошо распарили, стали вокруг ося позвоночного жилы мягкими, тянущимися, — и давай деда Пахома мять — крутить, руки-ноги вертеть, выгибать, встряхивать, вокруг залома мышцы расправлять. Авдотья на все это смотрит и охает, а дедушка кряхтит и молится:
— Только не сломай меня, девка, ой-ой. Ай, душу Богу отдам, ай, страшно-то как!
А я пыхчу — ворчу, потом обливаясь:
— Старый уже, седой, а жалуешься, как дите малое, дедушка Пахом. Ну-ка потерпи, еще немного, и легче будет.
Крутанула я его в пояснице — щелкнуло в спине, и встал на место ось позвоночный. И тут же распрямился старый конюшенный, спину пощупал и недоверчиво на меня глядит.
— Починила, девка, старика! Починила-таки!
И в пляс норовит пуститься. А я смеюсь!
— Хватай, — кричу с хохотом, — его, Авдотья Семеновна, да спину ему крепко вяжи, и в тепло клади, чтобы ни сквозняка, ни ветерочка, завтра с утра встанет как новенький!
Авдотья меня расцеловала и наказала:
— Хватит тебе водой холодной мыться, застудишь себе родильное, саму себя труднее лечить. А тебе еще ребятишек вынашивать, мужу сыновей рожать. Помойся тут, попарься, сарафан постирай. А я тебе, пока Кащеюшка не видит, чистой одежды на смену принесу, да матрац мягкий в каморку брошу и одеяло пуховое.
— Спасибо, — ответила я тихо, — только если узнает, и тебе попадет, Авдотья-матушка. Помыться я тут быстренько помоюсь, нет сил моих от горячей воды отказаться, а прочих милостей не нужно.
Вздохнула повариха, правоту мою признавая, и повела деда Пахома кутать и спать укладывать.
Сняла я платок, стянула сарафан и сорочку, от работы влажные, распустила косу свою короткую — тут же волосы от пара мелким вьюном вокруг головы встали. Выстирала одежду, на полках разложила, поддала жара и стала сама мыться. Стою, натираюсь войлоком и песенку пою от счастья, ногами в лохани с горячей водой переступая. Сколько грязи с меня сошло — стыдно сказать! Разве отмоешься как надо глиной с песком?
Загрохотало в предбаннике — видать, Авдотья вернулась.
— Хорошо-то как! — закричала ей со смехом через дверь. — Заходи, погреешься!
Распахнулась дверь — а там Полоз стоит в клубах пара, и на нем штаны одни надеты. Смотрит на меня, и глаза его янтарем горят.
— Вот так мне удивление, — произнес медленно голосом своим рычащим, а глаза его тьмой жаркой заполнило, как он меня с ног до головы оглядел. — Вот и правильно. Смирилась, девка, решила встретить ласково? Не бойся, милая, и я ласковым буду, не обижу тебя, говорил уже.
А у меня коленки дрожат, зуб на зуб от ужаса не попадает. Прикрылась я руками, взгляд на лавку с одеждой своей бросила.
— А покраснела-то как, — говорит весело и штаны снимает, — чисто рак вареный. Правду говорят, что рыжие всем телом краснеют! И веснушки у тебя действительно с ног до головы, белочка!
Как штаны его в сторону полетели — тут я и поняла со всей отчетливостью, что дело мое плохонько.
— Рак-то рак, — отвечаю, с трудом взгляд отводя от тела Кащеева сильного и к полке отступая, — да не тебе его руками своими загребущими трогать, чудище ты похабное. Помыться я пришла, а не тебя встречать, кто ж знал, что ты раньше времени с охоты воротишься?
— А мне все равно, — и голос такой медовый, что аж как кипятком по мне плеснуло, раскраснелась я еще больше, — попалась ты, девка, не сбежишь теперь. У меня после охоты кровь играет, самое то дикую белку укротить.
Шагнул в баньку, дверь за собой прикрыл — а я сарафан к себе прижала, к стенке горячей прислонилась — навис Кащей надо мной, за плечи взял, к себе потянул. Перехватило у меня дыхание. Закрыла я глаза, смелости набираясь, зубы стиснула — искусаю, исцарапаю, не дамся!
Тут дверь опять распахнулась, царь обернулся, я из-под локтя его выскользнула, к Авдотье шмыгнула. Стою, трясусь, сарафан мокрый прямо на голое тело натягиваю.
— А что же, — недобро говорит повариха, — ты, царь-батюшка, тут делаешь?
— Да, — пискнула я, осмелев, — что же ты делаешь, охальник?
Тут ладонь Авдотьина мне рот и накрыла. Замычала я, а она мне на ухо шикнула.
— А не забываешься ли ты, ключница моя верная, — рявкнул Кащей, лицом темнея, — это мой терем и баня моя, и я хозяин тут всех и вся! Я перед тобой ответ должен держать, или ты передо мной? Почему в царской моей помывочной чернавки тело свое грязное оттирают?!
Вздохнула Авдотья от обиды, руки на груди сложила, рот мне освободила. И зря ведь, зря. Не хотела я говорить, само вырвалось!
— Эх ты, — говорю презрительно, — на саму Авдотью рычать вздумал! Нет у тебя ни стыда, ни совести! Не виновата она, не ругай, надежа-царь, я одна виновата! Сама я пришла, сама все натопила, не знала она ничего. Меня наказывай, а на нее не шипи! Что молчишь, к чему готовиться мне — за две-то лохани горячей воды и пар твой бесценный? К свиньям меня пошлешь или выпороть сам решишь? Не побоишься белы рученьки запачкать, гад ты… ыыы… ыыы… ыыы…?
Это Авдотья за спиной моей ахнула и снова рот мне закрыла, а Полоз покраснел, побледнел от ярости, — то и гляди, тут меня и придушит.
— Беги, девонька, — мне повариха шепнула и в сторону шагнула, — беги быстро! Меня не тронет, что ты, а тебя точно прибьет ведь сейчас! И я не спасу!