Снимем, товарищи, шапки! — страница 25 из 45

Карбышев шел за ним между окнами бараков, где содержались пленные. Некоторые окна были открыты. Из них смотрели бледные лица, изуродованные тупым любопытством. Вот и плац. Лагерэльтесте остановился. К Карбышеву подошел офицер.

– Развяжите ваш мешок.

Из окон бараков, окружавших плац, продолжали смотреть бледные любопытные лица. «А ведь и здесь, вероятно, есть такие, которые меня знают, – подумал Карбышев, – одни – лично, другие – по книгам».

– Развязывайте…

– Не буду, – коротко сказал Карбышев.

– Что? – изумился офицер. – Почему не будете?

– Это нужно не мне, а вам. Развязывайте сами.

Люди в окнах зашевелились, их головы закивали, тупое выражение исчезло с лиц, и глухая волна оживленного говора вылилась из бараков на плац. Офицер выругался сквозь зубы. Ефрейтор бросился к мешку, раскрыл его и высыпал на землю содержимое. Это называлось – обыск. Затем тот же ефрейтор кисточкой нанес на левый борт рваной темно-зеленой куртки, в которую был одет Карбышев, его здешний, хамельбургский, номер.

– В карантин! – приказал офицер.

* * *

Голый человек с шарфом на шее и в резиновых калошах, чрезвычайно похожий на скелет, туго обтянутый мешковиной, принес и поставил перед Карбышевым жестяной поднос с кружкой черного кофе, куриным яйцом и двумя объемистыми ломтями серого хлеба под настоящим сливочным маслом.

– Что это?

– Завтрак генералу, – ответил карантинный уборщик по-немецки.

Как и все недавно перенесшие сыпной тиф, Карбышев постоянно хотел есть. При виде завтрака что-то завозилось, громко перекатываясь, в его поджаром животе, до боли сладко засосало под ложечкой, наполнило рот слюной и запрыгало в тумане перед глазами. Наступил момент жестокого соблазна. Странная роскошь угощения – куриное яйцо! – наводила на тревожные, горькие мысли. Почему? Дневная порция хлеба в лагерях – Карбышев хорошо знал это – буханка на шестерых. Хлеб – на треть из опилок. Маргарин и масло – не одно и то же. Откуда же такая благодать на этом жестяном блюде?

– Генералу, – повторил голый.

Нет, конечно, дело не в этом. Генералы голодают в лагерях совершенно так же, как и солдаты.

– Я не буду завтракать, – сказал Карбышев уборщику.

– О! – удивился скелет. – Я понимаю: вы хотите кушать не иначе, как все. А я бы… я бы все это съел, съел, съел!

Он по-волчьи стукнул зубами и коротко засмеялся. Живая, острая дрожь свирепого голода проскочила по его голой коже. И Карбышев ощутил точно такую же дрожь в себе. Да, они оба были голодны до судорог в желудке. И оба не решались прикоснуться к этой еде.

– Унесите, – сказал Карбышев.

Голый схватил блюдо и понес. Однако с полдороги вернулся.

– Я, – тихо проговорил он, – я попал сюда ни за что. Но, кроме своего несчастья, способен понимать все. Слушайте: наступление на Ленинград сорвалось под самым городом. Unglaublich, aber doch.[16] Извините!

И, шлепая калошами, он кинулся вон из комнаты, в которую уже входил главный врач лагерного госпиталя.

* * *

Карантин представлял собой один из бараков той части Хамельбургского лагеря, которая была построена военнопленными во время первой мировой войны. К карантину примыкали госпитальные бараки и кладбище. Территория «ревира»[17] была опоясана шестью рядами проволоки, – крепость в крепости. Кругом – невысокие холмы и довольно густые перелески; за горизонтом – река. Лагерь состоял из казарм – частью кирпичных, двухэтажных, а частью деревянных, в один этаж. Жилые помещения могли быть здесь всякими – просторными или тесными, теплыми или холодными; но проволока, со всех сторон оплетавшая лагерь, могла быть только одной – непреодолимой, и действительно была такой.

Туман растаял в раннем утреннем заморозке. Сонная улыбка солнца медленно катилась по Хамельбургу – по кровлям и улицам, по щебню, распластанному на местах недавних построек, и по черным каркасам недостроенных казарм. Дверь маленькой комнатки, отведенной Карбышеву в карантинном помещении, отворилась, и комендант лагеря генерал фон Дрейлинг переступил порог. Карбышев сразу узнал своего старого знакомого. А между тем теперешний Дрейлинг очень мало походил на прежнего: бесследно исчезла куда-то его элегантная поворотливость, а здоровая ветчинная свежесть превратилась в обыкновенное свинское ожирение.

– Дмитрий Михайлович! – с искусственным оживлением заговорил он с порога. – Дмитрий Михайлович! Боже мой, что происходит…

Он шел вперед с протянутой рукой и на ходу произносил те самые слова, которыми лагерэльтесте встретил Карбышева у ворот.

– Принимаем вас как почетного гостя! Было совершенно ясно, что это значит.

Только тупоголовый Дрейлинг мог не понимать. За ним несли два горячих, вкусно дымившихся завтрака и блюдо с поджаренным хлебом «arme Ritter».[18]

…Погружаясь в воспоминания, как в теплую воду, Дрейлинг вызывал в себе приливы чистых и бесстрастных настроений. Это было для него потребностью сердца. Горизонты жизни сближались, судьбы отдельных людей вдруг становились чем-то значительным, от этого возникала томная, сладко волнующая грусть, и тогда он начинал ощущать себя истинно хорошим человеком. Для встречи с Карбышевым он постарался привести себя именно в такое состояние и, приступая к разговору, действовал не только по приказанию графа Бредероде, но еще и по хотению собственной души, которой было приятно слегка расчувствоваться. От воспоминаний Дрейлинг довольно быстро перешел к философии.

– Казалось бы, все хорошо, – говорил он Карбышеву, – и вдруг возникает нелепый вопрос: а имею ли я нравственное право и т. д.? Скверный вопрос о «нравственном пра-В0» – это и есть то, что своей интеллигентской болезненностью страшно мешает жить и работать. Это ядовитая спирохета, подрывающая естественную силу мысли и чувства. Это русская черта, которая, вероятно, вам знакома, Дмитрий Михайлович, нисколько не меньше, чем мне. Не правда ли? Но с этим надо бороться, бороться…

– Зачем? – спросил Карбышев. – Зачем бороться? Моральное чувство может иногда мешать, но гораздо чаще оно помогает в работе. Все дело в том, о какой работе речь…

– Да, да, – с тихим разочарованием в голосе сказал Дрейлинг, – здесь мы с вами не разойдемся. Да, конечно, основой жизни должно быть уважение к личности, к труду и уму людей. И вы, и я – мы старые русские офицеры, вполне порядочные люди и хорошо знаем это. Но как быть, когда личное приходит в конфликт с… не личным? Вот тут…

– Вы – комендант, а я – пленник? Пусть это вас не беспокоит…

– О, нет… Такому пленнику, как вы, необходим именно такой комендант, как я. Надеюсь, что между нами не будет недоразумений. Я говорю о гораздо больших вещах – о войне, о том, что история народов превращается в борьбу рас…

– Чепуха! – резко сказал Карбышев.

– Может быть, – полусогласился Дрейлинг, – может быть… Я ничего не утверждаю. Я не политик, я просто военный человек. Потому только я и говорю о таких фактах войны, как, например, недавнее форсирование Днепра германскими силами. Волшебная быстрота наступления…

– А почему вы не наступаете вместе с германскими силами на Россию, а сидите комендантом в этой мышеловке? – внезапно спросил Карбышев.

Но Дрейлинга не смутил даже и такой неожиданный и дерзкий вопрос.

– Очень просто… Я не стремлюсь к лаврам в этой войне, так как не перестаю чувствовать себя русским, – сказал он и подумал: «Ловко!..»

Однако, чтобы Карбышев не усомнился в искренности сказанного, надо было поступить, как делают обычно люди, нечаянно сказавшие правду, то есть испугаться и начать заметать след. Дрейлинг встал, подошел к двери, прислушался и вернулся.

– И еще одна причина, – договорил он, – германские лагеря для военнопленных – ужасная вещь. Если люди умирают здесь недостаточно быстро, их убивают. Самый крепкий человек выдерживает полгода. Коммунисты – первые кандидаты. Такой человек, как я, – счастье для лагеря. Лавры победителя меня не прельщают, но благодарную память множества моих несчастных соотечественников я очень хотел бы заслужить. Вот мой скромный ответ на ваш недостаточно скромный вопрос, Дмитрий Михайлович. Коммунисты гораздо чаще становятся обывателями, чем обыватели – коммунистами. Слава богу, что я ни то и ни другое. Неужели вам не странно, что вы коммунист?

– Мне странно, что можно об этом спрашивать. Я коммунист и останусь им всегда, при всех обстоятельствах.

До сих пор Дрейлингу не было почти никакой надобности притворяться: так удачно он настроил себя для этого разговора на тон доброжелательности. Но реплики Карбышева все грубей и грубей вторгались в мир его души. А самая последняя просто-таки взбесила. И в разговоре наступил неизбежный и необходимый перелом.

– Десять минут назад, – сказал Дрейлинг, – я выразил надежду на то, что между нами не будет недоразумений. И, конечно, их не будет, если вы не станете их создавать.

– А что вы называете недоразумениями?

– Ваше имя очень популярно между пленными…

– Естественно. Кое-кто меня знает по учебникам.

– Не только. Сцена на плацу, когда вы отказались развязать свой мешок, произвела на пленных самое нежелательное впечатление. По лагерю заговорили: вот как должен вести себя советский человек в плену! Согласитесь…

– Согласен: именно так и должен вести себя в плену советский человек.

Дрейлинг замотал головой. По мере того, как им овладевала злость, его медлительные, неуклюжие и глупые мысли все дальше отходили от благоразумия.

– Вы не хотите пользоваться преимуществами, которыми я пытаюсь облегчить для вас лагерный режим, – не завтракаете, не обедаете… Вот и сейчас…

Дрейлинг положил в рот ломтик поджаренного хлеба и вкусно захрустел им, слегка подщелкивая вставными зубами.

– Почему вы так делаете? Зачем? Разве вы не видите, что Гитлеру все удается? Германские армии под Москвой и Ленинградом. Entre nous soit dit,