Так что в общем он так и не сказал мне, кто он такой, откуда прибыл и как попал на мое пастбище.
Он вроде бы неплохо разбирался в фермерских делах, хотя вовсе не был похож на фермера. А вот как он выглядел, я, убей Бог, вспомнить не могу. Помню только, что он был одет так, как у нас никто не одевается. Не то чтобы кричаще или по-иностранному, но что-то в его одежде было непривычное.
Он похвалил мое пастбище, сказал, что трава очень хороша, спросил, сколько у нас голов скота, сколько молока надаиваем. Я отвечал на все его вопросы.
В руке у него был какой-то инструмент. Он указал им в сторону пшеничного поля и сказал, что пшеница знатная, а потом спросил, будет ли она по колено к четвертому. Я тогда сказал ему, что сегодня как раз четвертое и что пшеница уже выше, чем по колено, и что я очень этому рад, потому что это новый сорт. Он как бы немного смутился, рассмеялся, и говорит: так значит, сегодня уже четвертое, а я то закрутился в последнее время, даже числа спутал. И сразу перевел разговор на другую тему, так что я даже и спросить у него не успел, как это он мог так закрутиться, что забыл про четвертое июля.
Он спросил, давно ли я живу в этих краях — я ответил, потом он сказал, что он где-то слышал нашу фамилию. Я сказал, что Саттоны живут тут давно, и как-то само собой вышло, что я рассказал ему почти все про наше семейство, даже кое-какие анекдоты, которые мы обычно рассказываем только в узком кругу. Честно признаться, хоть мы и считаем, что род наш исключительно добропорядочный, но и у нас, как говорится, «в семье не без урода». Он слушал внимательно и хохотал до упаду.
Мы разговаривали очень долго, прошло время обеда, и, вспомнив про обед, я спросил своего собеседника, не откажется ли он отобедать с нами, но он поблагодарил и отказался, потому что у него было много работы, а он торопился.
Прежде чем расстаться с ним мне все-таки удалось задать ему один вопрос. Меня очень интересовал инструмент, который он все вертел в руке, и я спросил его, что это такое. Он показал мне инструмент, и сказал, что это — гаечный ключ. Ну, в общем, если на что-то это и было похоже, так, пожалуй, на гаечный ключ, но все-таки он был какой-то странный.
После того, как я пообедал и вздремнул маленько, я снова отправился на пастбище. Мне все-таки очень хотелось расспросить незнакомца кое о чем, что мне пришло в голову.
Но ни человека, ни его странной машины уже не оказалось на том месте, только трава была примята. Но там остался его гаечный ключ, и когда я наклонился, чтобы поднять его, то заметил на одном конце пятно краски, а когда разглядел поближе, то увидел, что это не краска, а кровь. Сколько раз потом я корил себя, что тогда же не отправил ключ на анализ, чтобы узнать, человеческая это кровь или какого-нибудь животного!
Я, конечно, все время потом думал о том, что же тогда произошло. Кто был тот человек, почему он оставил свой гаечный ключ и почему на нем кровь.
То место, где лежит валун, по-прежнему остается одним из самых моих любимых. Там все такая же тень, и воздух такой же чистый и прозрачный. И все так же меня там охватывает ощущение волнующего ожидания, и кажется, что в этом месте еще что-то может произойти таинственное, и что происшествие, о котором я рассказал, — только одно из многих, которые могли бы случиться тут, а может, и раньше что-нибудь такое происходило.
Гаечный ключ, который я подобрал, все еще у нас, он оказался удивительно удобным инструментом. То есть мы попросту перестали пользоваться другими нашими инструментами, потому что он подходит к любой гайке, к любому болту. Стоит только поднести его к металлической детали, как он тут же сам подстраивается под ее размер. Но мы все-таки стараемся, чтобы никто посторонний его не увидел, потому что нас тогда сочтут колдунами, не иначе, уж больно эта штука смахивает на волшебную палочку.
Мы никогда не ведем разговоров о том происшествии на пастбище, даже в кругу семьи, словно решили, не сговариваясь, что то, что случилось, плохо сочетается с репутацией нашего семейства, в котором сроду не было мечтателей и фантазеров.
Но сам я частенько об этом размышляю. Я теперь дольше, чем обычно, задерживаюсь у валуна, как будто надеюсь, что найду там ключ к разгадке тайны.
У меня, понятно, нет никаких доказательств, но я думаю, что тот человек был из будущего, а машина, на которой он прилетел, — машина времени, и гаечный ключ, конечно, тоже из будущего. Пройдет еще много-много лет, пока люди научатся делать такие инструменты.
Я думаю, что там, в будущем, люди изобрели способ передвижения во времени, и, конечно, разработали целую систему правил поведения, чтобы никак не навредить, когда попадаешь в другое время. И еще я думаю, то, что человек этот забыл свой гаечный ключ в нашем времени, было нарушением правил, и, хотя ничего плохого из этого не вышло, при других обстоятельствах могло бы и выйти. Именно по этой причине я строго-настрого наказал своим домашним не болтать лишнего.
Кроме того, я пришел к выводу, хоть и здесь у меня нет никаких доказательств, что расселина в обрыве, наверное, служит дорогой для путешествий во времени. Может быть, именно в этом месте легче преодолеть пространство и время, и этим пользуются посланцы из будущего, может, этот участок дороги как бы более оживлен, и по нему, если можно так выразиться, как по натоптанной траве, легче ходить.
Дай Бог, чтобы мое письмо попало в руки кому-нибудь, кто живет в те времена, когда люди уже разбираются в таких вещах, и оно кому-нибудь в чем-нибудь поможет. И я очень надеюсь, что тот, кто прочтет его, не посмеется надо мной, даже если меня к тому времени не будет в живых. Мне почему-то кажется, что даже, если я буду лежать в могиле, я все равно почувствую, что надо мной смеются.
А чтобы никто не усомнился в моем психическом здоровье, я прилагаю справку от психиатра, подписанную три дня назад, и удостоверяющую, что я здоров душой и телом.
Но это еще не конец моей истории. Надо было по идее написать об этом выше, но я как-то не нашел подходящего места.
Дело касается странного случая с кражей одежды и появлением в наших краях Вильяма Джонса.
Одежду украли через несколько дней после случая на пастбище. Марта с утра, пока не жарко, взялась за стирку и развесила выстиранное белье на длинной веревке. Когда она пошла снимать высохшее белье, то обнаружила, что пропали мои старые штаны, рубашка Роланда и еще две пары носок, не помню, чьих.
Кража нас очень удивила, потому что сроду у нас такого не водилось. Нам даже в голову не могло прийти, что это мог вытворить кто-нибудь из соседей, мы гнали прочь подобные мысли.
Мы долго вспоминали об этом происшествии, и в конце концов порешили, что кража — дело рук какого-нибудь бродяги, что, по совести говоря, было не слишком похоже на правду — ведь наша ферма стоит в стороне от дороги.
Примерно через две недели после кражи в нашем доме появился Вильям Джонс и спросил, не нужен ли нам помощник в уборке урожая. Мы были рады нанять его на работу, потому что рук у нас и правда не хватало, а плату он попросил вдвое ниже обычной. Мы взяли его только на время уборки, но он оказался таким умелым и проворным работником, что так и остался у нас. В то время, как я пишу это письмо, он находится у амбара и чинит молотилку.
Вильям Джонс — человек большого благородства и достоинства, наверное поэтому к нему и не приклеилась никакая кличка, что в наших краях происходит быстро. Его все уважают, а уж в нашем семействе он занял место… ну, в общем, я хочу сказать, что мы скорее относимся к нему, как к родственнику, чем как к наемному работнику.
Он трезвенник, ни разу не выпил ни глотка, и я этому очень рад, хотя однажды чуть было не взял грех на душу. Дело в том, что когда он появился, голова у него была перевязана, и он, очень смущаясь, объяснил мне, что подрался с кем-то в кабачке на том берегу, в округе Кроуфорд.
Я даже точно не могу сказать, когда впервые всерьез стал задумываться о Вильяме Джонсе. Но не с самого начала, конечно. Сначала я принимал его за того, за кого он себя и выдавал — то есть за человека, который искал работу. Теперь я так не думаю. Потому что, как ни пытается он играть свою роль, разговаривать так, как мы говорим, иногда в его речи проскальзывает нечто такое, что выдает его образованность и понимание таких вещей, о которых несвойственно думать человеку, работающему на ферме за семьдесят пять долларов в месяц.
И потом — одежда. Не могу точно сказать насчет штанов, потому что все штаны более или менее похожи, но рубашка, которая была на нем в тот день, когда он пришел, была точь-в-точь такой, что пропала с веревки. Хотя — что тут такого? Почему бы кому-то и не иметь такую же рубашку? Но он пришел босиком, вот это было особенно странно. Он тогда просто сказал, что ему в последнее время жутко не везет, ну, я и понял, что у него просто не было денег купить себе ботинки, и я сразу же предложил ему денег на ботинки и носки, но он отказался, сказав, что носки у него есть, даже две пары, в кармане.
Сколько раз я все порывался спросить у него о тех пропавших вещах, но что-то меня останавливало, и, в конце концов, я понял, что никогда не смогу спросить его об этом. Потому что мне нравится Вильям Джонс, и я знаю, что он ко мне тоже хорошо относится, и ни за что на свете я не соглашусь испортить наши добрые отношения, а то он, не дай Бог, возьмет да и уйдет с фермы.
Еще вот что. На первую свою зарплату Вильям Джонс купил пишущую машинку и первые два-три года по вечерам целые часы напролет что-то печатал на ней. А в один прекрасный день, спозаранку, когда все еще спали, он вынес во двор большую кипу бумаг и сжег. Я наблюдал за ним из окна спальни и видел, что он не ушел, пока не сгорел дотла последний листок.