Мог я посещать и разнообразные кружки при Доме Кино. Я выбрал кукольный театр и бальные танцы.
Кукольным театром руководила Наталья Николаевна Константиновская, знаменитый кукольный мастер, работавшая для всех питерских кукольных театров. Она учила нас и лепить головы, и шить, и расписывать лица. Куклы имеют свою специфику, так что занятия по лепке голов слабо совпадали с «классическими» уроками скульптуры у меня в училище.
Естественно, мы не только делали кукол — мы еще и играли в разных сказочных спектаклях. Особенно блистал Игорь Клеменков, которого режиссер Кошеверова вскоре взяла на роль пажа при фее в знаменитом фильме "Золушка". Все, видевшие фильм, помнят ставшую поговоркой фразу "Я не волшебник, я ещё только учусь" …
А с дочерью Натальи Николаевны Ганной я танцевал в «бальном» кружке.
В начале шестидесятых я опять встретился с Ганной — на этот раз на питерском телевидении. Ганна работала там редактором детских передач. Я до сих пор считаю, что она была одним из лучших редакторов вообще — почти не прикасалась к тексту, не вламывалась в стиль автора, а ведь в то время большинство редакторов тексты изрядно корежили.
Из танцев мне больше всего нравилась мазурка. Танец, в котором от дамы мало что зависит. Нас было около двадцати пар, и к сожалению, мне ни разу не доводилось быть в первой паре. Мне не хватало тонкого мастерства движений. Иногда меня ставили во вторую пару, а чаще в третью, первым же был неизменно Андрей Пунин, ахматовский свойственник, ставший потом историком архитектуры, автор замечательной книги о петербургских мостах.
Назвался груздем… Тут и поклоны, и старинные манеры. Не просто танец, а еще и антураж пушкинских времён. Всем нам это очень нравилось.
И до чего же забавно было перескакивать из этого игрушечного мира в тогдашний «уличный», и обратно.
Такая вот двойственность: тут мазурка да гавот, поклоны «дамам», хорошие манеры — не дай бог прикоснуться как не надо — а в ЦПКО на танцплощадке, чуть покрутившись с «дамой», шли с ней в обнимку в ближайшие кусты. Все было быстро и просто, для красоты и в то же время для упрощения жизни большинство девчонок даже приходили на танцы без штанов. В послевоенные годы женщины всех возрастов носили лиловые трикотажные штаны, и чтоб сквозь платье не проступали швы да грубые резинки, лучше уж было на танцы приходить без ничего. Трусиков ведь тогда не было.
К тому же на танцы, как правило, приходили скорее за этим, и приглашение «сойдём, отдохнём» воспринималось однозначно. Конечно, иногда и отказывали, но тоже напрямую — простого «не надо», или «не хочу» было довольно. В таком случае неписанные правила парковых танцплощадок обязывали сменить партнёршу, сказав: «А жаль. Ну, до следующей встречи».
А после получаса в кустиках «садово-парковый этикет» требовал назначить новое свидание, которого потом чаще всего не происходило. Уговор о свидании был попросту «формулой взаимной благодарности».
Но вернусь к кукольному театру. Мы с моим приятелем и однокурсником по Реставраторскому Училищу Валей Кирилловым затеяли в порядке самодеятельности устроить свой, училищный театр. Сделали кукол. Валя не хотел ставить большие сказочные спектакли, его сатирической натуре больше подходили короткие неожиданные номера. Так что начали мы с того, что показали несколько басен Крылова — всё было прекрасно, и успех у зрителей, и благосклонные улыбки начальства…
А потом поставили мы с Кирилловым спектакль «Письмо няне» по пушкинским стихам. Я расскажу об этом подробно, чтобы у читателя возникло представление о нравах конца сороковых…
Итак, музыка «Буря мглою». На ширме старуха — кукла примерно сантиметров восьмидесяти с веретеном в руках. Рядом прялка. Внизу перед ширмой круглый старинный столик и табурет. Из-за ширмы выходит живой актёр, молодой Пушкин — садится, слушает музыку.
Потом начинает писать под стихающую музыку, читая вслух текст своего письма: «Подруга дней моих суровых…». К концу стихотворения мелодия усиливается, и мужской голос из-за ширмы поёт «Буря мглою небо кроет». Когда романс доходит до последних двух строк, на словах «где же кружка?» Пушкин, бросив перо на столик, встаёт спиной к ширме и жестом, как на репинской картине, подымает кружку, относя ее от себя на вытянутой руке. Последние строки повторяются, и тут кукла-няня выхватывает у него эту кружку и выпивает, перегнувшись через край ширмы.
Удивлённо оглянувшись на няню, Пушкин в унисон со скрытым певцом повторяет: «сердцу станет веселей». Занавес.
Пел и водил куклу Валя, а я с приклеенными бакенбардами изображал Пушкина.
Так вот эта наша весёлая и лиричная шутка подняла бурю в стакане воды в полном смысле этого слова. Директор, замполит, все партийные преподаватели (и не только партийные), и, уж конечно, вся комсомольская организация в полном составе стали собирать срочные собрания, говорить об оскорблении русского народа, о пропаганде пьянства, об оскорблении Пушкина, об антипатриоти… Ну, в общем, полный набор, после которого наш театрик запретили, а Валю Кириллова выгнали из комсомола, он едва в училище удержался. Я к счастью в тот период в комсомоле «не состоял»…
Был 1947 год. Жданов громил журналы «Звезда» и «Ленинград»,
вслед за Ахматовой и Зощенко травили ещё пару десятков литераторов… Пересказывать все эти события не стоит, они общеизвестны. Как писал позднее Слуцкий, «Когда русская проза пошла в лагеря…» И не только проза. И не только в лагеря. Бывало и прямо на тот свет, как великий актёр М. Михоэлс, за гибелью которого последовала новая «кампания» — дела «космополитов». И так без перерыва до марта 53 года. Тогда говорили так: вся страна будто в трамвае — треть сидит, остальные трясутся.
Мне оставался год до аттестата, и по литературе у меня была тройка. Это обстоятельство страшно удивляло моего кузена Борю Маркуса, историка по образованию и бывшего «ифлийца». Боря после войны так и не демобилизовался и носил погоны подполковника, хотя был уже теперь не политруком, а преподавателем марксизма в военном училище. По довоенной аспирантской ифлийской памяти любил стихи Пастернака и Луговского, читал их мне и не мог понять, как я совмещаю вполне зрелые суждения о стихах с неизменной тройкой по литературе.
А тройка была из-за Тургенева: ну не мог я заставить себя читать его сентиментально-нравоучительные романы…
Другой же кузен, профессор Володя Витовецкий, был по-моему моей тройке по литературе втайне рад. Уж с такой-то оценкой мне точно не попасть ни на какую филологию, и придётся пойти сразу на третий курс его дражайшего Педиатрического института…
Сложилось все иначе. Я попытался поступить на режиссёрский в Театральный институт — не взяли. Потом на журналистику — тоже не взяли. Так и оказался я на персидском отделении Восточного факультета в Университете.
А незадолго до моего поступления я в какое-то воскресенье удостоился визита замполита Училища с подручным, которые потребовали, чтобы я явился на распределение — тогда ведь на место работы, как крепостных, под страхом суда назначали.
Замполит потребовал, чтобы я отдал ему мой аттестат зрелости, пообещав вернуть его только, когда я подпишу своё распределение. Я сказал, что все документы в Университете, куда я сдаю экзамены. «Это в котором университете?» — заорал замполит. «Да я знаю, это тот, что на Васильевском» — успокоил его более образованный «шестёрка» — «пойдем и заберём!» С такими угрозами они от меня вышли, к ужасу соседей громко хлопнув дверями.
Естественно, никуда они не пошли: тогда даже в армию абитуриентов не призывали, какое уж там распределение. А ведь если бы я отдал им аттестат — никаких возможностей учиться дальше, кроме как поступать на заочный, у меня бы не было. Я тогда так жаждал студенческой жизни, что расценивал заочное, как настоящую катастрофу.
Володя Витовецкий так на меня обиделся из-за того, что я не пошёл в медицину, что даже прекратил мне помогать, так что я готовился жить на одну стипендию, которой при жесточайшей экономии хватало на неделю… Но удача порой падает с неба.
Один мой приятель играл на саксофоне в каком-то ресторане на углу Суворовского и Староневского. И вот узнав от меня, что во время войны я полгода был барабанщиком в училище и в полковом оркестре, он позвал меня играть в их джаз-квартете. Я довольно быстро освоился с джазовой манерой и три вечера в неделю не только получал неплохие деньги (посетители, заказывавшие музыку, кидали на эстраду десятки, а иногда и полусотни), но после работы нас ещё кормили и бесплатным обедом на ресторанной кухне. Кормили по тем временам сказочно.
А к Витовецкому я с тех пор заходил, несмотря на частые приглашения, только раз в год, в его день рождения, причем всегда с подарком, который явно показывал, что я никак в его помощи не нуждаюсь.
—--------
Одновременно со мной на отделение ассириологии и гебраистики Востфака поступил мой троюродный братец Саша Гительсон, с которым я до тех пор был знаком довольно шапочно.
Между нами началась «идеологическая война». Вот очень приблизительно его тогдашние высказывания: «Ну что это за стихи, романтика да гнилая лирика, рыцари всякие, баллады! А знаешь, есть такой Миша ***, вот он пишет! Вот его «Алые паруса»!» И цитирует мне какую-то верноподданную чушь, из которой помню только конец: «Вместо паруса в сказке в руках наших алое знамя,/ вместо берега в сказке его видит весь шар земной». Ну что тут можно было сказать? Я только и заметил, что парус в руках — не самый лучший образ…
После того, как меня выгнали в конце первого курса за то, что я пять раз подряд провалил зачёт по арабскому, а вовсе не за политику, мы с Сашей практически не общались до 1972 года. А в 72 году я позвонил ему в Израиль из Питера с обычной по тем временам просьбой о вызовах.
Саша был к тому времени не только свеженьким израильтянином, но уже и главным редактором журнала «Сион». Говорил он со мной несколько свысока, как многие «пошедшие по правильному пути» без года неделю израильтяне разговаривали в те годы с «гоями» или с «евреями-изменниками», ехавшими «мимо». Но с десяток вызовов Саша по моей просьбе сделал. И на том спасибо…