Услышишь, как цепи скрипят на мосту,
Как долго гудок замирает в порту,
Как плещет о камни вода.
Цитирую по памяти… Или вот ещё другое:
Немых предметов не было и нет:
Шурша, ползёт сиреневый рассвет,
Шумят леса, не ведая покоя,
Всю ночь бубнит ворчливая вода,
Свистят снаряды, стонут поезда,
И мёртвые кричат на поле боя.
В «Избранном» 1983 года автор умудрился испортить и забаналить и эти стихи. Зато обложка теперь с золотым тиснением, только никто его давно уже не читает…
Молодой дерзкий поэт 48 года к началу шестидесятых постепенно впал в государственно-партийно-промышленное косноязычие и стал неотличим от тех, кто за несколько лет до того его травил…
Но в конце сороковых, когда мы были уверены, что поэзия убита, появление первой книжки Ботвинника стало для нас праздником. А вот официально такое именовалось "нездоровый ажиотаж". Со всеми вытекающими последствиями.
На очередное собрание кружка пришел некто незаметный, безвозрастный, в тёмном костюме. Больше о нём сказать нельзя было ничего, этот человек вполне годился в шпионы: "примет особых" не наблюдалось… Отглаженный как на именинах, критик Аркадий Эльяшевич, известный среди молодых и немолодых литераторов, как «профессиональный» стукач, ссутулившись от почтительности, встретил этого незнакомца, усадил и как-то невнятно всем нам представил. Оказалось, что «он из обкома комсомола». Обычный в таких случаях на таких собраниях «псевдоним» гебешника.
Довлатова сидела, уставившись в стол, и всё собрание молчала. Вид у неё был такой, будто это её, а не Ботвинника, «прорабатывают». Суетилась, вертясь на месте, решительная, резкая тощая и коротко стриженая Наташа Грудинина, недавно демобилизовавшаяся радистка и пулемётчица. Казалось, будь у неё тут привычное оружие, она его в защиту друга пустила бы в ход немедля!
Позднее, почти через двадцать лет, она с ещё большим рвением, но с таким же, к сожалению, нулевым результатом, кинулась на защиту Иосифа Бродского. Навсегда осталась она «человеком со шпагой», как сама прозвала в шестидесятых нашего общего приятеля Михаила Глинку.
«Проработка» Ботвинника свелась к тому, что после нескольких дежурных слов гебешника о бдительности, выступил «молодой» пиит из того же «воевавшего поколения», Михаил Сазонов. Он поведал собранию о том, что когда на днях группа молодых, командированная (так он и сказал командированная) на экскурсию по Москве, в первый же день отправилась в мавзолей Ленина, Ботвинник пошёл в гости к Пастернаку, словно не знал, что Пастернак «враг народа», что он по собственным же его словам «выковыривает изюм из жизненной сайки». Через фразу Сазонов напоминал о том, что он, как рабочий, не позволит. Занятно, что в газетах, официально, Пастернака в тот момент как раз не клеймили. Его попросту приказано было не замечать.
Важный, недавно опубликовавший где-то два стишка, студент — юрист Юрий Голубенский кивал головой, надувал щёчки и картинно двигал по столу бежевую велюровую шляпу. Ему ужасно нравилось то, что Сазонов говорит, и завидовал он Сазонову, хотя тот ещё ни строчки нигде не опубликовал, но зато ведь Сазонов рабочий, а вот ему, Голубенскому, вечно надо стыдиться своего интеллигентского (да ещё и еврейского!) происхождения, которое закрывало в то время многие приманчивые дорожки.
А поэт Лев Мочалов, тогда студент Академии Художеств, шепнул мне на ухо: «Нет, никогда они не поймут, что не бывает стихов токарских или шофёрских, а есть просто стихи».
Не обошлось, конечно, и без Воеводина.
Тут-то я, обычно эпиграмм не писавший, накарябал на листке и пустил по рукам друзей эпиграмму «Как Ботвиника сделали космополитом»:
Воеводин верховодил,
Торопыгин торопил,
Голубенский приголубил,
А Крестинский окрестил.
Два имени нуждаются в пояснении. Володя Торопыгин был очень плохой поэт, но позднее, в шестидесятых, стал очень неплохим редактором журнала «Аврора», не раз проявил себя, как человек достаточно порядочный, и будучи не завистливым, многим помогал печататься. К сожалению, однако, в «деле» Е. Г. Эткинда он показал себя скотиной, или трусом (похоже, что в данном случае это синонимы).
Внешне выглядел он двойником другого Володи — Максимова, с которым я познакомился на четверть века позднее, уже в Париже. Даже ходил так же — вперевалку. И в таких же тщательно отутюженных серых костюмах. И так же не шли ему очки, которые напяливал он, читая что-нибудь.
Что же касается Саши Крестинского, ставшего потом детским писателем, то он, честно говоря, к описанному событию имел только то отношение, что присутствовал на собрании, как, впрочем, и я. Когда я извинился, что созвучие обязало меня использовать ни за что ни про что его фамилию, Саша только засмеялся.
Не могу удержаться и не привести цитату о Ботвиннике из «Спасённой книги» Льва Друскина (1984 г.): «Спина этого ещё не старого человека согнулась от угодничества. Когда из подъезда выходил отдувающийся Прокофьев, он бросался вперёд, спеша распахнуть перед ним дверцу машины.
А ведь Ботвинник — врач, человек со специальностью, казалось бы, чего уж так выслуживаться?» Александр Прокофьев — поэт не бездарный, но мёртво безграмотный и очень услужливый, за это и держали его власти почти двадцать лет председателем Ленинградского СП.
И всё-таки Ботвинник всё более жил, как говорил по другому поводу Салтыков Щедрин, «применительно к подлости». И так жалко, до сих пор мне жалко, что сломали человека, который, как я и теперь думаю, мог стать настоящим крупным поэтом. Но не стал. Ну что ж — как сам он в той своей первой книжке писал –
«Видно, и к стихам такого рода
Нет на свете чёткого конца…»
Семён Ботвинник. фото
Права была М. Цветаева, когда писала, что поэт должен иметь «не только творческий талант, но и талант личности». Ведь только таким удалось не испугаться, выдержать гнев дураков, шаблонную бессмысленную ругань и испытание возможностью напечататься хорошими тиражами. Есть люди, которых эта «роль на сопротивление» даже закалила. научила «эзопову языку», который тут же, выйдя за пределы борьбы с цензурой, обогатил и образную систему, и ассоциативное мышленье.
Иные же, творчески, может быть, исходно не менее сильные, но личностно предназначенные к совсем иному бытию, не выдержали борьбы с голиафом…
Никому до сих пор неизвестно, скольких потенциальных поэтов и прозаиков убил идеологический диктат, скольких обычная «нестрашная» бюрократия, а сколько было затоптано неграмотными и никчёмными «рабочими поэтами», делавшими свои эфемерные карьерки.
Стихи того времени в основном представляли собой жвачку, написанную пушкинскими ямбами и набитую иногда верноподданическими зарифмованными формулами, а иногда, — если лирика, — столь же идиотическими любовными формулами, и уж точно ведущими прямым ходом в загс. Вобщем, как позднее выразился кто-то из поэтов, «душещипачёвские стихи». Если сейчас поглядеть на поэзию того времени, то возникает впечатление, что насквозь новаторского бунтарского искусства начала века просто не было — провал. И даже самые робкие попытки, ну, хоть искренности что ли, воспринимались, как смелость и свежесть.
Но ведь принадлежность к писательской братии давала и престиж, и бутерброд с маслом… Сколько же тогда возникло «литераторов», обивавших пороги редакций, потрясавших вырезками из дивизионных или полковых, а заодно и послевоенных заводских газеток-«многотиражек»!
И, глядишь, в результате демагогических демаршей начинали потом эти «поэты» выпускать книгу за книгой. Если же такие «литераторы» были к тому же безграмотны, то они зачастую начинали всерьез верить в свою исключительность, в свое право вершить суд, во все то, что им долдонили на собраниях и по радио.
«И о том, что я самый геройский герой
передачу охотно послушаю…»
А. Галич
И вот оглохшие от «маршей энтузиастов» и всяких «песен о встречных» именно эти люди заняли место тех, кого их руками уничтожили. Место не в литературе, конечно, а «место вообще». Безграмотность этой эрзац-поэтической дивизии была воинствующей и возводилась в достоинство; даже теорийки возникали, суть которых была в том, что «писать от культуры» может всякий, а вот писать, ничего не читав — только гений от сохи или от станка…
Насмотревшись на этих людей, я сформулировал для себя, что делая из «народа» идол, идеологи превращают его в «идолище поганое», каковым он надолго останется…
---
Авантюра со статуей Веселовского ещё больше сблизила нас с Геной Порховником.
В нас обоих сидела некая любовь к театральности, и нас, конечно же, крайне занимал полузапретный серебряный век. И вот нам захотелось иметь свою Черубину.
Для этой роли мы выбрали Генкину подружку Галю Ценину. Выглядела Галя очень романтически: изящная, миниатюрная, черноволосая с демоническими глазами. К сожалению, только срифмовать не могла и двух строчек.
«Галины стихи» мы сочиняли вдвоём с Порховником. Получалось полуподражание, полупародия на Ахматову, в те времена находившуюся почти под запретом. Галя обладала врождённым умением эффектно выглядеть на публике. Так что на «квартирных» чтениях она очень смотрелась. А квартирные чтения, по крайней мере, в нашем кругу тогда, в 48ом — 49-ом, впервые стихийно возникли, это было хоть какое-то, хоть робкое, но все же противостояние всеобъемлющему контролю.
Неуловимый дух недозволенности звучал в стихах, которые Галя почти напевала мягким контральто, и полумрак намеренно слабо освещённых комнат эту недозволенность подчеркивал. А стихи были приблизительно такие:
Любовь проста. Есть миг почти случайный.