В общем, конца не было нашему веселью, и табор казался огромным — летом там было не меньше ста человек, это не считая сопливых малышей и грудников, которые вполне отвечали цыганскому анекдоту: «этих помыть, или новых сделать?».
—---------
В самом конце лета в Ростове, в редакции альманаха «Дон», я познакомился с инспектором РОНО станицы Аксайской (той самой станицы, находящейся всего в шести километрах от Ростова, где когда-то дядя Гриша меня учил ездить верхом). Звали инспектора Юлий Николаевич, фамилии не помню. Он славился на всю область, как методист по литературе, а ещё писал какие-то рассказы и стихи. При этом был почти глух.
Юлий Николаевич предложил нам перебраться в Аксай. «Во-первых — убеждал он меня — Аксай всего в трех остановках на пригородном поезде до центра Ростова, а до кварталов Ростсельмаша (там жила моя кузина Ира с мужем Костей, мастером спорта по яхте и начальником заводской Водной станции) и вовсе две остановки. Во-вторых — в литературной редакции «Ростиздата» собираются каждый вторник по вечерам все ростовские поэты, а прозаики — по средам. В-третьих, зачем мне эта дикая степь?»
Я, понятно, сразу согласился, но переехав, проработал в школе только до Нового года. Директор Дома культуры, приятель Юлия Николаевича ростовский краевед и историк Александр Николаевич Скрипов сманил меня в свой Дом культуры на должность режиссёра.
Разговор о возможности для меня такой работы возник за пулькой преферанса у него дома, когда мы допивали энную бутылку местного белого вина.
На следующий день, он меня повёл в Дом культуры, а заодно показал на соседнем с Домом пустыре полуразвалившийся длинный каменный сарай. «Вот, — торжественно сказал Скрипов, постукивая палкой, — вот что осталось от почтовой станции, на которой Пушкин по пути из Арзрума ночевал и, между прочим, написал тут «Блеща средь полей широких, вот он льётся, Здравствуй: Дон…», а «сока искромётного» вы вечером, кажется, напробовались»?
Мне не хотелось расстраивать старика, и я скрыл от него, что и Аксай знал с детства, и вино здешнее тоже.
Естественно, у Иры с Костей Лимаревым я стал часто бывать. Из трёх детей их больше всех привязалась ко мне Машка, тогда шестилетняя, которую и прозвал я «обезьянкой».
У них было весело, хотя гости интеллектуально и не блистали — это были, в основном, костины коллеги, яхтсмены, а по заводской иерархии — от чернорабочего до начальника цеха комбайнов. Меня в этот спорт тоже втянули, а на следующее лето даже обмывали мой успех — первое место в гонке поперёк Азовского моря «Азов — Таганрог — Азов» по классу яхты «Л-45», тогда довольно новой, и показавшей прекрасные ходовые качества.
Приз(вымпел) за гонку «Азов-Таганрог-Азов» 1952 год. Юля, я, тетя Мура с внуками)
Так что и бумажку я получил о том, что сдал экзамен на рулевого второго класса.
Ну, а в областном издательстве действительно раз в неделю собирались поэты, причём, как «солиднейшие», так и вовсе начинающие. Все вместе. Тогда в Ростове их было совсем немного.
«Старик» Оленич-Гнененко прославился тем, что ещё до войны впервые полностью перевёл «Алису в стране Чудес». И даже переводы Демуровой и Щербакова не отменили ценности оленичевского Кэррола, на котором, кстати, вырос и я, и мои ровесники…
Он перевел три великих стихотворения Эдгара По. И всякий, кто прочтет, увидит, что его переводы сильно лучше всех предшествующих, да и большинства более поздних, включая переводы Брюсова или Бальмонта. А его «Аннабель Ли» уступает, я думаю, разве что переводу Георгия Бена, и то не наверняка…
Но централизация литературы, её «омосквачивание», привело к тому, что Оленича запихнули на полку «провинциальных авторов». Не то что в осьмнадцатом веке, когда провинция имела свои культурные центры, смело спорившие с Петербургом, и русская литература от этого только обогащалась…
Но в мое время Оленич-Гнененко сочинял только скучные пейзажно-степные стишата…
Ещё был в Ростове халтурщик Ашот Гарнокерьян (мы его прозвали «празднописец Гавно-херьян»), заполнявший по праздникам своей стихопродукцией немало места на первой полосе ростовской партийной (да и вообще тогда единственной в городе) газеты «Молот».
Был неплохой детский поэт и ужасный лирик Веньямин Константинович Жак, пожилой, симпатичный, лысый «классик». Он уделял много внимания «работе с молодыми». Что же касается самих этих «молодых», то я почти всех забыл.
С тех времен сохранилось у меня общение с поэтами Даниилом Долинским и Эдуардом Барсуковым, мы и поныне иногда обмениваемся «емелями».
В Аксайском Доме Культуры появился у меня новый приятель, старше меня лет на пятнадцать, Николай Фаворский родственник великого книжного иллюстратора. Он повоевал, побывал в плену, из плена, с головокружительной наглостью бежал, «сняв двух часовых», потом сколько-то лет "за плен" отсидел.
Когда-то аспирант московской консерватории по классу композиции, а теперь аксайский баянист. Был у него прекрасный трофейный аккордеон, но играть на нём в Доме Культуры было нельзя — русский баян, это пожалуйста, а иностранный аккордеон был тогда, как почему-то и гитара, вещью запретной. «Народный оркестр», которым руководил Николай, был, как тогда строго полагалось, «домбро-балалаечным», хотя совершенно непонятно, как затесалась в такой русопятский, единственно дозволенный оркестр, казахская домбра, напоминавшая мне о Джамбуле.
Работала с нами бывшая балерина по прозванию «очковая Саша». Близорукая, тихая, кукольно-изящная. Она вынуждена была уйти из харьковского театра после перелома ноги. У нас довольно быстро возникло что-то вроде легкого романа, я часто оставался у неё на ночь, Юльке это было практически безразлично по её природной холодности. А вскоре и вообще мы с Юлей тихо, почти незаметно для нас самих разошлись.
Саше очень хотелось совместной жизни, да и я совсем не любил жить один. У меня сочеталась потребность иметь много разных романов одновременно и нежелание жить одному.
Мы с Сашкой ставили вместе многие номера, например, танцевальные сценки из оперетт делали на сцене в партнёрстве, и в результате «общественное мнение» нас поженило. Самое дикое, что это было связано отчасти с тем, что все знали о том, что с Юлей мы не были официально женаты. В те времена, особенно среди казаков, это был очень важный фактор, и Сашу никто не осуждал за эту связь, что называется, у всех на виду.
Мы с Сашкой устроили в ДК еще и кукольный театр, в котором ей досталась вся швейная работа. Шила она мастерски, одевала и себя и всех своих подруг. Я занимался скульптурой кукол, режиссурой и декорациями. Актёров, кроме нас, было еще семь человек: четверо местных школьников, один учитель, один коневод и главный хирург аксайской больницы Фаня Магидсон, крупная жгучая брюнетка, лет на пять постарше меня. Вот уж она водила кукол с блеском: пальцы хирурга кое-что значат! И до чего же они красивые были эти пальцы…
Вскорости я стал довольно часто гостить и у Фани. Сашка об этом тут же узнала, но сцен не устраивала. Сказала только ворчливо, что два, мол, футболььных мячика забавнее, чем её «аккуратные титьки балеринки». Но легкко примирилась, тем более, что я и её вниманием не оставлял. А Фаня и вовсе не думала ревновать. Она смотрела на эту сторону жизни так же вольно, как я, а в резерве у неё был ещё главврач.
Занят я был выше головы. Кроме работы в ДК, я писал «что-то художественное» для газетки завода «Ростсельмаш», там в редакции работал мой близкий друг Даниил Долинский, и я «мастерил» что нибудь для этой газетки. Кроме того, весной я сдал госэкзамен и получил диплом Новочеркасского педагогического, хотя нужен он мне теперь был как щуке брюки. И всё же «диплом, он и в Африке диплом», как говорил Фаворский, играя в подкидного и выкладывая туза.
Юлька на лето уехала в Кисловодск к маме и нашему сыну, вскоре она оттуда написала, что нашла работу и возвращаться смысла не видит. Я ответил телеграммой из одного слова: «Согласен». Потом, когда Павлу было года три, я, не спросясь Юльки, которая была в это время, кажется, в Питере, съездил в Кисловодск и увёз его на месяц от бабушки в Ростов к моим родственникам погостить. После этого Юлька со мной поссорилась навсегда.
Зимой мы поставили два спектакля: «Горе от ума» и «Запорожец за Дунаем» Гулак-Артемовского. Текст этого, как теперь бы сказали, «мюзикла» мы со Скриповым с чистого украинского для большей весёлости перекатали на «донской казачий» диалект, А.Н. первоклассно этим диалектом владел, даже какую-то лингвистическую работу о казачем «языке» в юности написал.
«Ох, поганы такы жарты,
выпив, мабудь, я с дви кварты.
Трэтя…(Да дэ ж вона, бисова трэтя?……)
/ находит в необъятных шароварах/
Трэтя ось де пригодыца,
Щоб було чим похмэлыца!
Я, конечно, не пел, а «баритонально» ревел во всю глотку ритмическим речитативом!
. . . . .
Спектакль в нашем ДК прошёл пять раз при полном двухсотместном зале! Фаворский с оркестром себя превзошли, он даже какие-то джазовые трюки на балалайках сумел устроить!
А Первого марта 1953 года ко мне (я снимал комнату в доме у местного фотографа Гранта Арамовича) в семь часов утра прибежал Фаворский и сказал, что Фаню, ещё двух врачей, трех учителей, конюха и бухгалтера Райисполкома ночью арестовали.
Я спросонья ни черта не понял, тогда Николай растряс меня как следует, ткнув меня носом в то, что я уже и сам начал медленно соображать: все арестованные — евреи.
Кампания по поводу «убийц в белых халатах» уже давно шла полным ходом. Было это, хоть и жутко, но ведь в Москве, далеко, а Ростов, как нам казалось, а тем более его пригороды, до сих пор оставались незатронутыми… Я тут же позвонил в редакцию Даньке Долинскому, и когда он снял трубку, потрепался с ним о какой-то чепухе. Убедился, что его пока не тронули…