Во всяком случае этот довольно самодеятельный, хотя и претенциозный журнал не шёл ни в какое сравнение с журналом «Время и мы», который делался бывшим многолетним сотрудником «Литературки» Вадимом Перельманом. Поначалу там тоже, правда, появлялись всякие смешные разности вроде того, что слово Бог, в какой-то из статей кого-то из «новых патриотов» писалось «Б-г», «Б-га» «Б-гу» и так далее. (Автор не хотел согрешить, написав это слово полностью, поскольку по полуграмотности посчитал его (всуе!) божьим именем собственным. А таковое (то есть Яхве или Йегова) полностью писать действительно правоверному еврею не рекомендуется. Но к «видовому понятию» — Бог, хоть он и с прописной теперь пишется, это вовсе отношения не имеет).
Блистали там поначалу и перлы вроде статьи некого Орлова, науськивавшего «общественное мнение» на так называемых «прямиков», т. е. на всех, кто выехал из СССР по израильской визе, но посмел себя почувствовать свободным человеком и поехал не в Израиль, а в Америку или в иные страны. Позднее тоже на эту тему уже не в журнале, а в каких-то краткоживущих газетках, старался изо всех сил только выехавший из СССР Эдуард Кузнецов. Видимо, чтобы правоверные патриоты не попрекали его за его «полугойское происхождение»…
Со временем журнал «Время и мы» утратил, к счастью, всю эту патриотическую прыть и стал вполне культурным и даже интересным. Там стали появляться такие шедевры, как роман Говарда Фаста о Маккавейской войне «Мои прославленные братья» и знаменитейший, но по-русски, естественно, никогда до того не публиковавшийся «Прекрасный новый мир» Олдоса Хаксли. (Оба романа в переводах Георгия Бена), печатались статьи Е. Эткинда, Б. Парамонова, Натальи Рубинштейн и многое другое столь же высокого уровня…
Но возвращусь к более ранним временам.
Вскоре после выхода моей книжки «Замыкание времени» в Париже состоялся мой вечер. Было это в зале Парижской русской консерватории. Когда-то ее основал Рахманинов, купив для этого два соседних и соединённых между собой особняка на берегу Сены. Зал на 400 мест оказался полон. Это был явный успех в русском Париже в семидесятые годы, ведь большая часть старой эмигрантской интеллигенции уже перемёрла, но, оказывается, русская жизнь все же шла, и не так мало народу в ней участвовало.
После вечера Вейдле стал знакомить меня с пожилой, но очень молодящейся и с «памятью о красоте», дамой, носившей большой синий бант на затылке. Пока В. В. церемонно говорил что-то вроде «Позвольте представить Вам…», я догадался, кто это, и, перебив старика, произнёс:
«Я маленькая поэтесса с огромным бантом»(?)
Они оба рассмеялись, и дама сказала, «А Вы, однако, мои забытые стихи знаете? Ну, будем друзьями, Вы не ошиблись: я — Одоевцева».
После этого вечера я стал бывать у неё, и заходил к ней, хоть редко, но регулярно — почти до самого её отъезда в Питер уже в годы «перестройки».
Ирина Одоевцева была неутомимой рассказчицей, и в её увлекательнейших воспоминаниях «На берегах Невы» и «На берегах Сены» не содержится, наверное, и одной десятой всего того, что она могла просто так за чаем порассказать Одоевцеву часто упрекают в том, что мемуары её полны вранья. Когда это утверждает А. А. Ахматова, то понятно почему, но всем прочим-то какое дело? Тем более, что это скорее автобиографические романы, чем обычные воспоминания, да и написаны они ярко и живо.…
После того, как в «Р.М.» появилась моя большая статья о поэзии её первого мужа, Георгия Иванова, названная «Отчаянье я превратил в игру», Одоевцева сообщила всем, кому надо и не надо, что на вечерах памяти этого поэта «доклад о его стихах должен делать только Бетаки». Так с её лёгкой руки я совершенно случайно попал в «специалисты» по Георгию Иванову, да заодно и по Гумилёву: когда Н. Струве выпускал его в «имковской» серии «избранная поэзия», он предложил мне быть составителем этого сборника. Сборник я составил (нужно было отобрать ровно сто стихотворений), но статью писать не стал, а вместо неё поместил статью самого Гумилёва «Читатель».
Так или иначе, на приём, оказанный мне «первой эмиграцией», жаловаться не приходилось.
Были, конечно, «чинные и старинные», которых коробило от «этих странных манер», — особенно от моего хлёсткого и не очень-то сдержанного языка. Они поотворачивались от человека, который «вроде бы должен был быть из наших, ведь отца его кое-кто знал», а оказался эдакий enfant terrible.
Надо сказать, что и советская печать, если уж вдруг ненадолго с чего-то на мне сосредоточивалась, то называла меня исключительно «скандалист и интриган». Хотя уж звания «интриган» я никак не заслужил: чтобы интриговать, надо иметь особый талант, а я, если бы и захотел интриговать, так сел бы в лужу — хитрости, нужной для этого дела, у меня всегда было процентов десять от необходимого количества. А с характеристкой «скандалист» я скорее согласен, хотя вообще-то во мне не скандальность говорит, а привычка поиздеваться над всем, что не нравится и на зуб попадается…
Некоторые совсем старые эмигранты пожимали плечами и говорили, что «иного от футуристского сынка и ждать не приходится: футуристы они, знаете ли, были… ну а яблочко от яблони…»
И чтоб закончить про Одоевцеву, расскажу про ее особое чувство юмора и необидчивость. Когда она вышла замуж за очень уже старого бывшего журналиста Якова Горбова, я катанул на неё эпиграммку, которую тут же ей принёс и прочёл, предварив словами, что это мое подношение ей к свадьбе:
Она спала когда-то с Гумилёвым, Но всё не вечно — он давно в аду. Потом случилась случка с Ивановым, Но дама бредит наважденьем новым
В историю войти через …..
(калитку).
Ирина Густавовна расхохоталась и сказала, что за эти строчки Гумилёв меня вызвал бы на дуэль, а вот Георгий Иванов, наверняка бы смеялся…
И сквозь смех добавила, что, кстати, Георгий Иванов терпеть не мог, когда его обзывали простонародным Ивановым. Сам он, однако в каком-то стихотворении писал:
«…И — ни похода ледяного,
Ни капитана Иванова,
Ну, словом, вовсе ничего…»
25. ЛЮДИ И ЖИВОТНЫЕ (1974–1976)
Шагинян. Шемякинский кот и другие звери. Струве. Синявские. Виктор Некрасов. Максимов и «Континент». Поэма Ярослава Сейферта. Эткинд. Вера Френкель
В 1976 году переехал в Париж мой друг Толя Шагинян — бывший тюзовец, прославившийся в Питере, как создатель «театра одного актёра». Мы с Толей познакомились и подружились ещё тогда, когда он сделал моноспектакль «Чужая страна», построенный на стихах американского негритянского поэта Ленгстона Хьюза. Значительная часть использованных Шагиняном стихов была в моих переводах. На афишке спектакля, которую он мне подарил когда я уезжал, он надписал «соавтору этого спектакля».
Толя был уже несколько лет как женат на француженке по имени Мишель, но жили они в Питере, так как Мишель служила в питерском французском консульстве в должности пресс-атташе. И вот они переехали в Париж. Это было для меня большой радостью, но к сожалению на их переезде в Париж терялся канал для передачи книг. Пока Шагиняны жили в Питере, я раз в два месяца через диппочту министерства иностранных дел Франции посылал на имя Мишель посылки предельно разрешённого веса: 22 килограмма.
В посылках, естественно, были книги, которые тут же раздавались друзьям и знакомым, разумеется, с соблюдением всех возможных предосторожностей.
Шагиняны, приехав в Париж, решили сразу покупать дом на деньги, доставшиеся Мишель после смерти матери, за год до того погибшей в автокатастрофе. А на время поисков они поселились у нас в большущей квартире, которую мы тогда снимали.
В это же время им кто-то подарил щениху сенбернара. Это была очаровательная зверюга, о которой Толя говорил, когда бывал недоволен её поведением: «Ума-то — во, а зубов-то ВОООО!». Верность Толиной характеристики Марфа попыталась однажды доказать тем, что сгрызла один том «Театральной энциклопедии», в котором, кстати, и была буква «Ш». «Зря старалась, — заметила Мишелька, — твоего хозяина там всё равно нету». Я же заступился за собаку и ответил Мишельке, что потому-то и сгрызла.
В Париже Толя сразу стал работать звукорежиссёром на радио «Свобода», и его актёрская биография, к сожалению, кончилась: он так и не освоил французский язык, да и никакого другого не знал, а как без этого стать актёром на Западе? Правда, один раз он всё же снялся в кино: сыграл Сталина в американском сериале «Ялта», но больше ролей по-русски так и не подвернулось…
Как-то позвонила нам Рива Шемякина, жена Миши, и предложила взять их огромного рыжего котищу, пригрозив, что если не возьмем, они «снесут гада на сосиски».
Когда Рива привезла кота, все испугались, что шагинянская Марфа перекусит его пополам, но собака решила его усыновить, и кот действительно стал ходить за ней по пятам, как щенок. Потом я заметил у него на шее вытертость, вроде бы от ошейника, и при встрече спросил Шемякина, отчего это. В ответ Шемякин, совершенно не стесняясь, рассказал, что он держал кота на цепочке в ванной, как цепную собаку. Оказывается, кот налил на несколько рисунков, и они так воняли, что их никак нельзя было тащить на очередную выставку.
Была у этого кота по имени Рыж одна дурная привычка: он неожиданно кидался сзади на всякого не знакомого ему человека, если тот садился в одно определённое кресло, которое кот считал своим. Прыгнув на спину, он с визгом ударял человека — всегда один раз — по шее, но когтей не выпускал, совесть котью имел всё же…
Рыж прожил у нас недолго. Он имел обыкновение уходить гулять в Медонский лес, до которого от дома было шагов двести. Возвращался Рыж домой в меру ободранным и дожидался внизу, пока ему кто-нибудь из соседей откроет входную дверь, после чего взбегал на шестой этаж и орал под дверью квартиры. Как-то он ушел и не вернулся. Динке показалось, что она как-то видела его на опушке леса, среди десятка других кошек, на том месте, где всегда происходит «котья тусовка».