О котором не скажешь в песне.
И не странно ли, братья серые,
Что по-волчьи мы налету
Рвали горло за милосердие,
Били морду за доброту!..
Но и за дело тоже. Нет, Александр Аркадьевич. Чаще — за дело:
Как-то ночью мальчишки попытались засунуть мне куски газеты между пальцами ног и поджечь, (это у них, ребят из рабочих районов города, именовалось «велосипедик устроить»). Было их двое — один мой ровесник, а один из старшей группы. Я проснулся от чирканья спички, и в результате старшего увезли в бессознательном состоянии в больницу, правда всего до завтра, а второй смылся. Но впечатление это произвело: появились и скорая, и санитары, и даже милиционер, который, по-моему, сам не знал, зачем его позвали…
Зато больше меня никто не трогал, и воспитатели решили, что я «исправился», поскольку драк с моим участием практически не было до самого дня эвакуации.
Какого-то августа 1942 года нас отвели на Финляндский вокзал и посадили в вагоны. Кто-то из старших позанимал лучшие места у окон, я же считал, что к окнам надо посадить малышей, и какого-то старшего за шиворот вытряхнул с места. Он полез драться и в результате был отправлен (всего-то с кровью из горла!) в медпункт поезда. Меня грозились запереть у проводника, но тут поезд загудел и мы поехали.
В Борисовой Гриве нас всех перегрузили на две моторные шхуны. Они тут же отчалили и ушли в Ладогу.
Зимой здесь по льду тянулась знаменитая «Дорога жизни», которую нещадно бомбили, а летом, тоже под бомбами, капитаны умудрялись перевозить через озеро туда — людей, обратно — продукты, только для перенаселённого города была это капля в море…
Дважды за время ночного переезда выли сирены, слышались недалёкие взрывы, и шхуна резко поворачивала с галса на галс.
В трюме, где мы сидели тесной кучей, кто-то из малышей нашел мешок сырой картошки. Прорвав в нём дыру, восьмилетние несмышлёныши стали грызть эту картошку.
Я заорал: «бросьте, а то подохнете». Никакого результата. Пришлось с помощью четырех старших мальчиков и девочек, отшлёпав двоих или троих голодных, кусавшихся ребятишек, отнять у них мешок, положить в угол и заслонить спинами. Малыши поревели и замолкли. Назавтра только у одного болел живот.
…Поезд до Горького шел почти неделю. Больше стоял. В конце концов переехал Волгу и довёз нас до станции Керженец. Это был исторический староверский край (иногда ведь вообще староверов называли кержаками).
Нас повезли на телегах в деревню Белбаш, километров за тридцать от станции. Ехали по красивейшим полям, перелескам и пригоркам. Я вспомнил Некрасова: «В телеге еду по холмам,/ порой для взора нет границ, /и всё поля по сторонам,/ и над полями стаи птиц…»
Возница объяснял нам, что деревня раньше называлась «не Белбаш, а Беглаш, потому что ещё при Иване Грозном сюда бежали за глухие леса староверы». Такая вот была «народная этимология». А деревня, как мы узнали, до революции считалась не деревней, а селом. Возница показал на церковь: «Вон, раз церковь есть, значит село, а не деревня»
Позже я узнал, что при Иване Четвёртом староверы вообще никуда не бегали, поскольку их вовсе не существовало, а бежали они в эти края уже при Алексее Михайловиче, от никоновской реформы, которая была через сто с лишним лет после царя Ивана. Анахронизмы такого рода, актуализирующие сюжет, нередки в русском фольклоре: ведь никак, к примеру, былинные «татаровья» не могли действовать во времена князя Владимира!
В Белбаше нас разместили в бревенчатых двухэтажных домах интерната местной школы.
Вот где я впервые узнал, что такое ходить за грибами! Суровый тощий старик, местная грибная знаменитость, ходил в лес с огромным г-образным плетёным коробом за плечами. Он брал нас с собой и учил всем грибным премудростям. Потом я почти всё позабыл и вспомнил кое-что только в начале пятидесятых, когда поехал работать учителем в школу на Беломорье.
Перед Новым годом наш детдом стали «разгружать» — около трети ребят (в основном таких, с которыми воспитателям было труднее) распихали по другим, стационарным, а не эвакуированным детдомам Горьковской области. Я с ещё пятью ребятами попал в Городец, красивый городок на высоком берегу Волги, знаменитый тем, что в нём когда-то помер Александр Невский.
Там в феврале я получил письмо от разыскавшего меня Пантелеева. В этом письме Александр Петрович сообщил мне адрес военной части, в которой служил Володя Витовецкий. Эта военная часть была на самом деле санитарным поездом, курсировавшим между Вологдой и фронтом. Тут я могу отослать читателя к роману В. Пановой «Спутники», в котором то ли начальник, то ли главврач санитарного поезда, «военврач второго ранга» (то есть майор) Витовецкий и описан (не помню уж под каким именем — а разыскивать и пересматривать Панову не хочется…). Знаю только, что знакомы они были еще с довоенных времён, когда Витовецкий лечил сына Пановой Борю (Впоследствии известный переводчик-китаист и писатель Борис Вахтин)
Через день после пантелеевского письма пришло письмо и от Володи Витовецкого, которому тот же Александр Петрович прислал мой адрес.
Из письма Витовецкого я узнал о гибели трех тёток Маркус в Ростове и дяди Изи в Париже.
—----
В Городецкий детдом из Горького приехал майор в фуражке с малиновым околышем и лирами в петлицах. Он отобрал шестерых из старших ребят для «музыкантской команды».
Слуха у меня вообще не было и нет, медведь на ухе безусловно поплясал, но майор взял меня из-за «удивительного чувства ритма», как он выразился. Нас увезли в Горький в какое-то «Военно-политическое училище», и мы учились там месяца полтора. Нас готовили, как «смену училищному оркестру». Меня обучили обращаться с барабанами, щётками и всякими «трензелями».
Потом нас (как нам сказали, «только на две недели») отправили в какой-то полк неподалеку от линии фронта. Нам пришлось там играть, поскольку с полковым оркестром «что-то случилось».
Однажды просыпаемся мы в деревне в своём сарае — а полк исчез. Из разговоров мужиков, которые взволнованными голосами переговаривались рядом с нашим сараем, нам стало понятно, что подходят немцы, что наш полк отступил, и где он неизвестно, и что про нас просто забыли.
Мы все были в военной форме (целый оркестр из семнадцати человечков, только без капельмейстера, ушедшего, видимо, вместе с полком), так что оставаться в деревне мы никак не хотели и со страху ушли в лес. Я бросил в сарае большой барабан, а медные трубы мы прикопали. Несколько дней мы всё выглядывали на дорогу, по которой то в одну сторону ехали грузовики с одними солдатами, то в другую с другими, почему-то они никогда не встречались.
Ночами мы шарили по огородам, тем и жили. Кур воровать боялись, но яйца таскали. А костерок разжигали только днём. Так прошло с неделю. Как-то мы услышали стрельбу и крики, и в очередной раз выглянув на опушку, поняли, что немцы отбиты.
И только через несколько дней, когда нас отправили в тыл в настоящем поезде с зелёными вагонами, шедшем через Москву в Горький, мы узнали, что едем «с Курской дуги».
Всех нас (а двое мальчишек за эти дни поседели) привезли в Горький в то же самое Училище, и тут же шестерых детдомовских вернули в Городец, пришпилив каждому по медали «За отвагу». Мы без конца брякали этими медалями, пока директорша детдома, которой явно надоели эти шесть хвастунов, не отобрала наши медали и не засунула в свой письменный стол.
Так я и «воевал». Но барабанить научился неплохо, и мне это потом пригодилось. Уже в Ленинграде, будучи студентом, я зарабатывал, играя на «батарее» в джаз-квартете.
—------
Прошло лето 43 года. А как только по радио и в газетах сообщили, что Ростов освобождён, я написал письмо «на деревню бабушке». Кроме неё и тетки Муры с семейством, у меня в Ростове больше никого не осталось.
В октябре по письму бабушки к директорше детдома, меня отпустили в Ростов. Отвезли на вокзал в Горький и посадили на поезд, идущий до Москвы, о чем дирекция дала телеграмму Пантелееву. Пантелеев жил в это время в Москве, так как его сына перевели из Кронштадта в Москву и назначили главнокомандующим Волжской флотилией.
Я пришел к Пантелеевым прямо с вокзала и по настоянию Александра Петровича прогостил у них неделю. За эту неделю Александр Петрович успел мне показать всю Москву: мы ездили с ним то на метро, то на открытой адмиральской машине с настоящим матросом за рулём… Он же и на вокзал меня проводил, наказав передать привет бабушке, с которой был знаком уже добрых полвека.
В Ростове, сойдя с поезда, я через десять минут был в «родовом гнезде». Сначала я, правда, никак не мог найти, поскольку от огромных деревянных с навесом ворот не осталось и следа. И уже потом я увидел в глубине двора дом.
Бабушка Анна Павловна жила теперь не у себя наверху, а внизу, в квартире у тёти Муры. В бабушкиной комнате наверху поселилась дальняя свойственница деда, доктор Петрова, до войны жившая в деревянном «домике экономки», который вместе с воротами пошёл на дрова. Так что в трех комнатах умещались теперь тётя Мура и дядя Миша со старшей дочерью Витей и её семилетним сыном, да ещё бабушка.
Только через год Петрова получила где-то комнату, и бабушка смогла перебраться к себе на второй этаж. Там она чувствовала себя спокойной и почти всегда была всем и всеми довольна, что бы ни происходило в доме и в мире.
Но пока что мне и думать было нечего о том, чтобы поселиться в этой квартирке! Тем более, что работала из всей семьи одна Витя, ей, архитектору, дела в конце войны находилось больше, чем она могла справиться. Бабушка получала маленькую пенсию, тётка чуть больше, за погибшего на фронте сына, старшего лейтенанта, а дядя Миша, охотинспектор, получил работу только следующей весной, а до того сидел и читал…
Так что существование было, конечно, не на блокадном уровне, но все же полуголодное. Дня три я на всё это посмотрел и, ничего никому не сказав, пошел в Гороно, изложил ситуацию, показал документы из городецкого детдома и попросился в какой-нибудь местный.