рался что-то сказать людям, но не успел, да так и ушел из мира.
Мой дядя стоял у его кровати как истукан, истукан с бело-синим лицом – он не боялся мертвых, но сердце невольно сжалось. Вспомнил, что и ему скоро умирать, и сердце сжалось. Эмалированная миска пристыла к дядиным рукам, палочки пристыли к его рукам, он постоял так еще немного, затем наклонился и несмело поднес ладонь к ноздрям Ли Саньжэня – пальцы обдало льдом, тогда дядя шагнул к окну, высунулся наружу и крикнул больным, собиравшимся у крыльца на обед:
– Эй! Ли Саньжэнь помер!
Те задрали головы:
– Чего говоришь?
– Ли Саньжэнь помер, уже и остыть успел!
Люди растерянно переглянулись и решили пока не ходить на кухню, а подняться в класс на втором этаже. Было их человек пять или шесть, они поглядели на Ли Саньжэня, проверили его дыхание и побледнели до синевы.
Дед мой тоже поднялся на второй этаж и тоже побледнел до синевы.
Дед поднес руку к ноздрям Ли Саньжэня, побледнел до синевы и обратился к больным:
– Надо сказать его родным, чтобы готовили гроб и погребальное платье.
– Давайте сперва пообедаем, а там уж пошлем гонца в деревню, не то еда остынет, – ответил деду кто-то из больных.
Дед подумал немного, укрыл Ли Саньжэня одеялом и повел людей обедать. За едой никто и словом не обмолвился, что Ли Саньжэнь мертвым лежит в своей постели. Знавшие правду ели почти как обычно, все остальные ели совсем как обычно. День стоял безветренный, солнце пригревало, перевалив за крышу кухни. На школьном дворе было тепло и тихо, кто-то уселся на землю, кто-то стоял на ногах, все дружно жевали свои лепешки, уплетали овощи, которых Чжао Сюцинь нажарила целый котел, хлебали сдобренную солью кукурузную похлебку, кто-то сидел на скамьях, спущенных во двор из классов, а кто-то на собственных башмаках. Смачно жуя, шумно прихлебывая, больные обсуждали деревенские новости, пересказывали друг другу анекдоты, и смешные, и несмешные.
Перебрасывались словами: ты мне, я тебе.
Словно ничего и не случилось.
Линлин и мой дядя сидели рядом на корточках.
– Староста, случаем, не помер? – спросила дядю Линлин.
– Какое помер, – покосился на нее дядя, – говорит, занемог, кусок в горло не лезет.
– Вернули бы ему печать, а то он ходит сам не свой.
– Главное, куртка нашлась, остальное – не наша забота.
Так они и сидели: опустят головы, покопаются в мисках, поднимут головы, перебросятся парой слов. А в конце обеда дед объявил Чжао Сюцинь и остальным больным:
– Ли Саньжэнь больше не хочет жить в школе, так что можно на него не готовить.
Все притихли – вроде и поняли, что сказал мой дед, а вроде и не поняли, глядели друг на друга, кто не понял, ничего не спрашивал, и на школьном дворе в одночасье стало так тихо, что из всех звуков осталось только дыхание. И даже дыхание стихло. Ветер сдул перышко с крыши, и оно полетело вниз, звонко рассекая воздух. И тут Большеротый Дин, сидевший у порога кухни, прочистил горло и сказал: а давайте я анекдот расскажу.
И начал рассказывать: в одном уездном ямыне был очень сметливый служка, даже самые сложные поручения он щелкал как орехи. И вот однажды начальник уезда решил его испытать: выехали они из города, видят – идет огородами девушка. Начальник велит: ступай к той девушке, если уговоришь ее на поцелуй, три дня будешь владеть моей большой печатью. А не справишься – получишь пятьдесят палок. Пораскинув мозгами, служка направился к огородам, заговорил с девушкой, слово за слово, и она сама подставила ему губы.
И служка на три дня сделался начальником уезда.
– Угадайте, что он ей сказал? – спросил у деревенских Большеротый Дин. Увидев, что за его анекдотом люди даже о еде позабыли, он коротко глянул на толпу и припал к миске с похлебкой, чтобы потомить публику. Сделал несколько глотков и наконец сказал: служка встал у девушки на пути и говорит: эй, шла бы своей дорогой, зачем полезла на наш огород лук воровать? Девушка говорит: никуда я не лезла, нужен мне твой лук! Служка ей: да я своими глазами видел, как ты сорвала перышко и сунула в рот, а теперь отпираешься! Тогда девушка разинула рот и говорит: раз так, где он? Поди да посмотри! Служка отвечает: ты его уже проглотила, разве так увидишь? Девушка ему: и что мне, живот распороть, чтоб ты поверил? Служка говорит: не надо распарывать, запах у лука крепкий, дай я только губы понюхаю, и все будет ясно.
И девушка подошла к служке и подставила ему свои губы.
Пришлось начальнику уезда на три дня отдать большую печать сметливому служке. Большеротый Дин сказал, что за эти три дня служка всех своих родичей и приятелей переселил из горной глухомани в город, рассадил их по разным отделениям уездной канцелярии, одних сделал чиновниками, других купцами, и зажили они с той поры богато и счастливо.
Большеротый Дин перебрался в школу несколько дней назад. Заболел лихоманкой, объявил семье, что пойдет наслаждаться райской жизнью, и, пока они провожали его до ворот, сыпал шутками да прибаутками. С того дня в школе не стихал смех, не кончались веселые байки. Когда дед сказал, что Ли Саньжэнь больше не хочет жить в школе, что он возвращается домой, все притихли. А услышав рассказ Большеротого Дина, сбросили с себя оторопь и громко расхохотались.
Растянули рты до ушей и расхохотались. Запрокинули головы к небу и расхохотались. А кто-то от смеха даже с лавки свалился, и миску на себя уронил, и похлебкой облился с головы до ног.
Через два дня после смерти Ли Саньжэня, когда пришла пора похорон, его жена не стала плакать, а явилась к моему деду и спросила, почему этот чертяка Ли Саньжэнь помер, а рот никак не захлопнет и веки не опустит, что за напасть держит его на этом свете. Дед пошел посмотреть, и правда: челюсть у Ли Саньжэня отвисла, а глаза распахнулись шире, чем при жизни, зрачков не видно – одни белки, словно у него две белые траурные ленты вместо глаз. Дед ничего не сказал, подумал немного и в одиночестве ушел из деревни. Через несколько часов вернулся и принес с собой новую печать динчжуанского селькома. Круглую печать. И футляр с красной штемпельной краской. Чтобы утолить обиду Ли Саньжэня, дед пришел и сам опустил печать с краской ему в гроб. Вложил печать покойнику в правую руку, а футляр с краской в левую. И сказал:
– Саньжэнь, я нашел твою печать в школе, никто ее не брал, она завалилась в щель между кроватью и изголовьем.
А потом положил ладонь на веки Ли Саньжэня, и глаза у него закрылись, а губы сомкнулись.
Глаза закрылись. И губы сомкнулись.
С опущенными веками и сомкнутым ртом покойник преобразился. На пожухшее лицо Ли Саньжэня сошла безмятежность. Как будто ему не о чем больше тревожиться, нечего жалеть.
Ли Саньжэнь обрел блаженную безмятежность.
Глава 2
Расскажу немного о нашей семье.
Расскажу немного об отце.
Расскажу сон, который приснился деду. Сон об отце и о нашей семье. Сон, растянувшийся на десять, на двадцать ли..
Отец твердо решил увезти семью из Динчжуана. Динчжуан обезлюдел. Одичал. Утратил человеческий запах. Больные переселились из деревни в школу. А кто не переселился, целыми днями сидели по домам. Деревенские улицы будто выстудило: люди исчезли, голоса стихли. Неизвестно, когда это началось, но на ворота дома, куда приходила смерть, больше не клеили белые траурные свитки. Помер и помер, обычное дело, родственники устали вывешивать свитки, устраивать пышные похороны. Друзья и родные больше не собирались проводить покойника в последний путь. Люди угасали, как огонь в лампе. Сходили под землю, как палая листва. Деревню сковало тоскливой тишиной. Тоскливой могильной тишиной. Несколько человек перебрались с Новой улицы в уездный центр, а одна семья переехала в Кайфэн.
Люди утекали из Динчжуана звонким ручейком.
Бросали деревню, бросали новые кирпичные дома с черепичными крышами.
Люди уехали, и дома опустели.
Динчжуан обезлюдел. Человеческие запахи поблекли.
После того как дед едва его не задушил, отец твердо решил уехать из Динчжуана. Посчитал, оказалось, чтобы поселиться в уездном центре или в Кайфэне, требовались немалые средства. Денег не хватало, и отец лишился сна. Той ночью он до самого утра ворочался в постели, а едва рассвело, вышел во двор, постоял там немного и шагнул за ворота. Побродил по деревне и встал у околицы посмотреть, как по равнине с востока расстилается сверток утра, а за ним летит горький запах целебных трав. Отец стоял на поляне у западной околицы, и горький запах подсказывал ему, что больные поднялись с утра пораньше заварить свои снадобья. Но вот отец перевел взгляд на дымки, растянувшиеся над школьным двором, и его сердце вздрогнуло.
Гулко вздрогнуло, будто за него кто-то дернул.
Разглядывая густые и бледные, золотые и серебряные дымки, тянувшиеся над школой, отец вдруг подумал: в Динчжуане столько народу перемерло от лихоманки, и столько народу еще умрет – наверху должны как-то на это откликнуться. Должны что-то предпринять.
Не бывает, чтобы наверху сидели сложа руки и ничего не предпринимали.
Отец был рожден для великих дел.
Отец пришел в этот мир для великих дел, потому и родился в Динчжуане, потому и стал сыном моего деда и моим отцом. Сначала отец вершил кровью и судьбами жителей Динчжуана и всех окрестных деревень и поселков. А теперь собирался вершить гробами и могилами. Отец сам не знал, что в его руках сосредоточится такая власть, он всего-навсего хотел попытать счастья. Съездить в уездную управу и попытать счастья – и не думал, что все так хорошо обернется, что стоит ему толкнуть мимоходом дверь, и дом наполнится солнечным светом.
Отец отправился в уездный центр.
В преобразившемся до неузнаваемости уездном центре он отыскал начальника Гао. Того самого начальника Гао, который в былые годы занимал пост заведующего отделом образования, а теперь дослужился до заместителя начальника уезда. И возглавил уездный комитет по лихоманке. Начальник Гао долго беседовал с моим отцом, они много чего успели обсудить.